Ян выбрал это местечко, потому что они оба с Раисой, проезжая в Амальфи, заметили его и оно им понравилось. Ян уехал из Рима на другой же день после смерти Игнатия. Такова была воля Раисы. Она отправила его сюда, обещая приехать к нему, как только будет возможно. Прошло уже две недели, а ее еще не было. Тихая жизнь под лучами солнца, под дыханьем моря, в аромате трав и апельсинных цветов успокаивала усталую душу Яна. Он становился прежним и многое из прошлого делалось ему понятнее.
День был очень ясный. Море лежало спокойное, зеленое и гладкое. Ян спустился к самому берегу по крутым каменистым тропинкам. На берегу было еще теплее и влажнее. Ян сел у большой черной скалы, сходившей в воду. Налево, поодаль, рыбачьи лодки едва колебали свои тонкие мачты от дыханья волн. Между ракушками и зернами крупного сырого песку кое-где розовели палочки кораллов. Толпа детей отыскивала кораллы и Ян слышал издали их крики и смех.
Вдруг он заметил, что прямо к нему бежит из дому десятилетний Антонио, сын его хозяев. Он был босиком, белокурые кудри падали на глаза. Ян любил его, потому что мальчик был тих и ласков и никогда не просил, приставая, «un'so»[2] у проезжих путешественников, как другие дети.
– Due lettere per signore![3] – кричал мальчик, гордясь, что говорит по-итальянски. Мать его была из Умбрии и учила его говорить на чистом тосканском наречии. – Ессо! Tutte le due per Lei![4]
Ян взял письма. Мальчик, радуясь, что доставил удовольствие постояльцу, убежал вприпрыжку.
Одно письмо из Франции, другое из России. На французском письме адрес был написан длинным и узким почерком Раисы.
«Ян, не прошу у вас прощенья, – писала Раиса, – я иначе поступить не могу. Я не приеду, мы больше не увидимся. Вы сами поймете, что так нужно, если еще не поняли. Мне кажется, я была сумасшедшая в то мгновение, на балконе… Не хочу скрывать: я вас люблю. Но вы меня не можете любить, как мне надо. Я все помню, не бойтесь, и ваши слова, и ваши слезы перед отъездом, и верю им. Но вы меня любите по-своему, а мне нужно по-моему. Мы были бы несчастны вместе: вы – от вечных оскорблений, от моего несчастия, я – оттого, что ваши мысли отравляют меня, а верить, как вы, у меня нет сил. Нет вашей тишины в сердце. Прощайте. Я долго не вернусь в Россию. Везде, всегда я стану думать о вас, во всем, что будет мне казаться прекрасным и чистым, я увижу отражение вашей души».
Ян опустил листок на колени. Ему опять казалось, что случилось именно то, о чем он давно знал, что не могло не случиться. И он машинально раскрыл другое письмо. Ласковое море, шелестя, лизало его ноги.
«Ужасно скучно без вас», – начинала Оля. Она сообщала с детской тщательностью все подробности – не о себе, а о бабушке, о том, как она ест, спит… Писала о том, что Мавра теперь два раза в день варит для бабушки манную кашу, «потому что она лучше ест, если дать тепленькую». «Бабушка совсем не слабеет, – заканчивала она свое послание, – а даже как будто крепче. Все бродит и лепечет что-то. Верьте не верьте, а мне думается, что и она по вас скучает. Смутно, конечно, у нее в душе, но ведь мы ничего не знаем, может, она и чувствует. Приезжайте, Иван Иванович. Пожалуйста, приезжайте, я так вас стану ждать».
Далекой, правдивой, но какой-то ненужной нежностью пахнуло на Яна от этих строк. Приехать? Зачем? Не все ли равно? Здесь, там… Нет расстояний, нет времени…
– Не приеду я, милая Оля, – тихо проговорил Ян, опустил голову и задумался. И даже не задумался, а впал, как ребенком бывало, в тихое, сладкое оцепенение, не сон и не бодрствование, без мыслей, едва ощущая жизнь и совсем не ощущая себя. Солнце свободно отражалось в его остановившихся, близоруких глазах, которых он не щурил. Теплый, тяжелый воздух был полон аромата апельсинных садов. Недвижно лежало море, как громадное ясное зеркало, а над ним, повторяясь в нем, расстилалась бледная лазурь, и проносился небесный дым легкой полосою.
Ведьма*
I
В парке, в тени громадной липы, сидела дама лет около тридцати или более, изысканно, не по-деревенски, одетая. Дама занималась английским вышиваньем и порою вскидывала глаза с очень черными ресницами на семнадцатилетнего мальчика, который сидел возле нее и держал рабочую корзинку. Мальчик был бледноват, худ, тонок, некрасив, но чрезвычайно благовоспитан, изящен в манерах.
– Кузина, – говорил он, обращаясь к даме. – Я, право, не понимаю, как вы, человек свободный, решились похоронить себя на целое лето в такой глуши. Говорят: Малороссия, Малороссия! А что за нравы, что за люди! Хорошо, что мы всю прислугу привезли из Петербурга. Мадмуазель Летрэ, гувернантка Али, впрочем, уже сбежала.
– Мадмуазель Летрэ, как я слышала, оставила ваш дом не только вследствие деревенской скуки, – обратилась кузина к своему собеседнику с лукавым взором.
Мальчик (его звали Поль) слегка покраснел, не умея скрыть самодовольной улыбки, и в замешательстве принялся пощипывать усики, которых не было.
– Да… Конечно. Мало ли что! Это престранная особа! У нас в правоведении такой тип называют… Pardon[5], кузина, вот ваш клубок. Если б вы знали, кузина, как я дорожу вашим обществом! Вы здесь – оазис… Какой добрый ангел шепнул вам мысль приехать к нам гостить?..
– А правда, что вы ждете новую гувернантку?
– Да, папа давно послал в Киев, в контору… Воображаю, что это будет! – прибавил он с искренней досадой. – И зачем Але гувернантка? Все капризы папа. Взгляните: ей выезжать пора, а не с гувернантками.
По дорожке от дома к собеседникам приближалась девочка лет пятнадцати-шестнадцати. Полная, крупная, даже грубоватая, она легко могла бы сойти за двадцатилетнюю, если б не ее совсем детский костюм: белое платье с шитьем, короткое, не закрывающее крепких, круглых ног, и распущенные волосы, перевязанные лентой.
– Что ты, Аля? – спросила ее черноволосая дама. – Ты чем-то недовольна?
Девочка нетерпеливо дернула плечом и опустилась на скамейку. В лице была недетская скука и досада.
– Сиверцев вчера не приехал, вот что, – подтрунил Поль над сестрой. – А сегодня, хоть и приедет – уж не то будет. Сегодня Аленька к новому начальству поступает. Гувернантка явится новая…
– Э, мудрят, мудрят… – с раздражением заговорила девочка. – Ну, да все равно. Я с ней сидеть не буду. Я предупреждала, что это лишнее.
– А что, Сиверцев… он граф? – рассеянно спросила кузина, продолжая вышивать. – Да, знаю, граф. И у него, кажется, состояние хорошее?
– Прекрасное состояние! – подхватил Поль. – Я удивляюсь папа: он его так странно принимает. Одно имение здесь, по соседству, в Черниговской. Да еще имения…
– Жаль только, что он ужасно некрасив…
– Вы находите, кузина? – сказала Аля с небрежностью. В эту минуту ей было даже не двадцать лет: она казалась ровесницей нарядной дамы с вышиваньем.
Кузина собрала работу и ушла. Поль хотел идти за нею, но она сказала, что жара утомила ее и что она пойдет к себе. Поль проводил глазами ее затянутую фигуру и свистнул.
День точно становился жарким. Белый куст жасмина благоухал приторно и надоедливо. Песок дорожки обнажался от тканей. Снизу, от невиданного стоячего озера несло раздражающим, острым запахом тины и водяной плесени на горячем солнце.
Девочка сидела молча, сосредоточенно и серьезно сжав губы.
– Хорошо, что земли много, – выговорила она наконец, не обращаясь к брату, как бы про себя. – Когда земли много, особенно в здешних местах – это очень доходно.
Поль взглянул на девочку с невольным уважением.
– Молодец ты, Аля, – сказал он. – Умница. Даром что девочка. Мы с тобой оба не пропадем, пусть себе папа киснет, как хочет. А? Неверно я говорю?