Однако отдых под крышей, более спокойный, чем обычно, вернул мне наутро больше здоровья и сил, чем за все время после рокового кораблекрушения. Среди запасов, обнаруженных мною накануне вечером, оказался изюм; он подкрепил мои силы; я покинул свой ночлег и направился в сторону города, который виднелся вдали. Насколько я мог судить, это был Форли383. Я с удовольствием прошел по его широким, поросшим травой улицам. Здесь также все было пустынно и заброшено, но мне нравилось находиться там, где прежде обитали мне подобные; нравилось проходить одну улицу за другой, смотреть на высокие дома и повторять себе, что здесь некогда жили люди, такие же как я, что не всегда я был тем несчастным, каким являлся теперь. Обширная городская площадь и окружавшая ее красивая, легкая аркада порадовали мой взор; мне нравилось думать, что, если земля будет когда-нибудь вновь заселена, памятники, оставшиеся после нас, погибших, не уронят нас в глазах новых пришельцев.
Я вошел в один из палаццо, открыл дверь великолепного зала и вздрогнул, вглядываясь. Что за грязный, полуголый дикарь стоял передо мной? Удивление длилось лишь один миг.
Я понял, что вижу собственное отражение в большом зеркале на другом конце зала. Неудивительно, что возлюбленный принцессы Айдрис не узнал себя в жалком существе, которое перед ним предстало. Моя изорванная одежда была той же самой, в какой я выполз, полуживой, на берег бушевавшего моря. Длинные, спутанные волосы свисали по сторонам лица; сквозь них сверкали темные, глубоко запавшие глаза; щеки были желты (ибо пережитые лишения вызвали у меня желтуху) и наполовину скрыты отросшей за много дней бородой.
Но почему бы мне не оставаться таким, подумал я; человечество погибло, и эти лохмотья более подобают для траура по нему, чем фатовской черный сюртук. Таким я, вероятно, и остался бы, если бы надежда, без которой, думается, не может жить человек, не шептала мне, что в таком виде я внушу страх и отвращение тому существу, которое я все еще не отчаялся найти живым. Посмеются ли мои читатели над тщеславием, побудившим меня старательно приодеться для встречи с этим призрачным существом? Или простят причуду полубезумна? Сам я легко себя прощаю — ибо надежда, даже самая смутная, была столь дорога мне, а приятные ощущения столь редки, что я готов был браться за все, что питало эту надежду или доставляло приятность моему изболевшемуся сердцу.
Выполнив это, я посетил каждую улицу и каждый закоулок Форли, Города Италии выглядели еще ужаснее в своем безлюдье, чем города Англии или Франции. Чума пришла туда раньше и закончила свое дело гораздо скорее, нежели у нас. Вероятно, уже прошлым летом на всем пути от побережья Калабрии384 до северных отрогов Альп в живых не осталось никого. Мои поиски были тщетными, однако я не отчаивался. Думается, что разум все же оставался на моей стороне и не столь уж ничтожны были шансы, что где-то в Италии среди безлюдья, подобно мне, уцелел человек. Бродя по пустому городу, я составил себе план действий. Я направлюсь в Рим. Удостоверившись путем тщательных поисков, что в городах на моем пути нет никого, я в каждом из них оставлю на видном месте надпись, сделанную белой краской, на трех языках, и надпись эта будет гласить, что «Вернэ, последний англичанин, избрал для жительства Рим».
Выполняя это намерение, я зашел в мастерскую художника и запасся краской. Удивительно, что это пустячное занятие утешило и даже оживило меня. Но горе делает нас ребячливыми, а отчаяние рождает фантазии. К простым словам надписи я добавил только призыв: «Друг! Приди, я жду тебя! — Vieni! ti aspetto!»
На следующее утро, взяв себе в спутники некое подобие надежды, я покинул Форли с намерением добраться до Рима. Все это время мучительные воспоминания о прошлом и ужас перед будущим сопровождали меня днем и склонялись над моим ложем ночью. Много раз отдавался я во власть отчаяния. Много раз решал положить конец моим страданиям; самому лишить себя жизни — вот исцеление; и меня даже радовало, что осуществить это так легко. Чего мне было бояться в загробном мире? Если там есть ад и я осужден на него, то адские муки уже хорошо знакомы мне. Итак, вот легкий и верный конец моей трагедии. Однако эти мысли отступали перед новыми надеждами. Я продолжал свой путь, и теперь проходившие минуты и часы уже не были, как прежде, исполнены невыразимых мук.
Путь, которым я шел — вдоль подножия Апеннин, по их долинам и вершинам, — был некогда пройден героями, а потом тысячами восхищенных путешественников. Все они ушли оттуда, как уходят волны во время отлива, оставив меня одного. Но к чему жалобы? Разве не было у меня надежды? Так говорил я себе, даже когда исчезал прилив бодрости и мне приходилось призывать на помощь всю твердость духа, какая еще у меня оставалась, чтобы не впасть снова в бездну отчаяния, куда ввергло меня кораблекрушение, уничтожившее все мои радости, заставившее пережить все ужасы.
Я пробуждался вместе с солнцем и тотчас покидал безлюдный постоялый двор. Шагая по пустынной местности, я уносился мыслями во Вселенную и бывал менее несчастен, если благодаря этому часы проходили незаметно. Каждый вечер, несмотря на усталость, я долго не решался войти в жилище, где мог переночевать. Часами сидел я у порога выбранного мною дома, боясь отодвинуть засов и встретиться лицом к лицу с пустотой. Много ночей, хотя это были уже туманные ночи осени, я провел под каким-нибудь падубом; много раз ужинал каштанами и плодами земляничного дерева, разводя на земле костер, точно цыган, ибо природа не столь мучительно напоминала мне о моем безнадежном одиночестве. Я нес с собой очищенный ивовый прут, на котором отметил, насколько помнил, дни, прошедшие после кораблекрушения, и каждый вечер добавлял к печальной сумме еще одну отметку385.
Я поднялся на холм, по которому шла дорога в Сполето. Вокруг расстилалась равнина, далее высились поросшие каштанами Апеннины. По одну сторону тянулось темное ущелье; над ним переброшен был акведук, упиравшийся своими высокими арками в склон долины, — свидетельство того, что некогда человек вложил сюда мысль и труд, чтобы украсить и цивилизовать природу;380 дикую, неблагодарную природу, которая тешилась над остатками моста, оплетая вечное творение человека эфемерной и легко возрождавшейся порослью из диких цветов и вьющихся растений. Я сел на обломок скалы и огляделся по сторонам. Солнце залило золотом западный край неба; на востоке облака отражали его сияние и расцветали мимолетной красотой. Солнце заходило над миром, где обитал лишь я один. Достав свой ивовый прут, я сосчитал сделанные на нем отметки. Их было двадцать пять. Прошло, значит, двадцать пять дней с тех пор, как человеческий голос радовал мой слух, а человеческое лицо представало моему взору. Двадцать пять долгих, томительных дней и темных, одиноких ночей, смешавшись с протекшими прежде годами, стали частью прошлого — невозвратимого прошлого, — частью моей жизни. Двадцать пять долгих, долгих дней.
Не прошло, значит, и месяца! К чему считать дни, или недели, или месяцы? Я должен мыслить годами, если хочу представить себе свое будущее. С рокового дня могут пройти три года, пять, десять, двадцать, пятьдесят лет — в каждом будет по двенадцать месяцев, и это куда дольше подсчитывать в дневнике, чем прошедшие двадцать пять дней. Может ли такое быть? И будет ли? Прежде мы ждали смерти с трепетом, и это потому, что час ее был неизвестен. Но гораздо более ужасным и неясным был срок моего одиночества. Я сломал свой прут и отбросил его. Мне не нужен был палочный отсчет моих дней, пока моя беспокойная мысль рождала иные единицы времени, чем те, какие управляются планетами. Оглядываясь на столетне, протекшее с тех пор как я остался один, я решил пренебречь делением приступов своего отчаяния на часы и дни.
Я закрыл лицо руками. Вечерняя тишина нарушалась щебетом молодых птиц, отходивших ко сну, и их шуршаньем среди ветвей, стрекотаньем сверчков, иногда воркованьем азиолы. Мои мысли были о смерти — звуки же эти говорили мне о жизни. Я поднял взгляд — надо мной кружила летучая мышь; солнце зашло за зубчатую стену гор; бледный серп месяца, серебрясь на оранжевом фоне заката рядом с единственной яркой звездой, замедлял наступление сумерек. Внизу, в долине, прошло на водопой стадо, которое никто не пас. По траве пробегал легкий ветерок; оливковая роща, мягко очерченная лунным светом, выделялась на темной зелени каштанов бирюзовой листвой. Да, вот она, земля. Никаких следов разрушения, никаких разрывов на ее зеленеющей поверхности; земля продолжает вращаться, дни сменяются ночами, хотя нет на ней человека, ее жителя и ее украшения. Отчего не могу я уподобиться одному из этих животных и не терпеть более мук, которые мне выпали? Нет! Между их состоянием и моим зияет пропасть. Разве нет у них спутников? Разве не составляют они пары, не имеют детенышей, о которых заботятся, разве нет у них дома, который, хоть это нам неизвестно, несомненно дорог им потому, что природа создала им спутников? И только я одинок; только я, глядя с холма на долину, на горы и на небо, усеянное звездами, слушая все звуки земли, воздуха и журчащей воды, — один я не могу ни с кем поделиться множеством мыслей; не могу положить пылающую голову на любимую грудь и пить из взора, устремленного в мои глаза, опьяняющую влагу, с которой не сравнится даже нектар, напиток богов. Как же мне не роптать? Как не проклинать смертоносное орудие, которое скосило детей земли, моих братьев? Как не слать проклятия всем другим детям природы, которые смеют жить и радоваться, когда я живу и страдаю?