«Поздно строить амбициозные планы, — говорит сэр Томас Браун. — Мы не можем надеяться, что имена наши проживут столько, сколько прожили иные люди. Лики Януса не равны один другому»216. Эти слова вдохновили многих фанатиков, которые стали предрекать близкий конец света. Крах наших надежд породил суеверия; дикие и опасные представления разыгрывались на жизненной сцене; в глазах прорицателей все наше будущее сужалось до едва различимой точки. Слушая их пророчества, малодушные женщины умирали от страха; здоровые и сильные с виду мужчины впадали в безумие или идиотизм, не выдержав ужаса перед разверзшейся вечностью. Сейчас один из подобных пророков красноречиво рисовал свое отчаяние перед обитателями Виндзора. Утренние события и мое посещение мертвеца, уже ставшее известным, взволновали местных жителей и сделали их послушными инструментами в руках маньяка.
У несчастного умерли от чумы молодая жена и первенец. Он был рабочим, и, так как он потерял работу, прежде дававшую ему средства к существованию, к бедствиям этого человека прибавился голод. Он вышел из жилища, где лежали его жена и ребенок, чей «бренный прах остался тлеть во прахе»217, — обезумевший от горя, голода и бессонных ночей. В своем больном воображении он увидел себя посланцем небес, возвещающим конец света. Он входил в церкви и объявлял молящимся, что скоро место их будет в склепе под церковью. Он появлялся в театрах, подобный забытому духу времени, и приказывал зрителям идти домой, чтобы умереть. Его схватили и заключили в тюрьму; он убежал и отправился из Лондона по близлежащим городам. Дикими жестами и безумными словами он будил в каждом затаенный страх, громко возглашая то, чего люди не решались сказать. Стоя на галерее виндзорской ратуши, он оттуда, с высоты, обращался к дрожавшей толпе.
— Слушайте меня, о жители земли! — кричал он. — Внемли и ты, безжалостное Небо! И ты, мятущееся сердце, откуда рвутся эти слова, поражающие его ужасом. К нам пришла смерть! Земля прекрасна и убрана цветами — но лишь затем, чтобы стать нашей могилой! Облака в небе оплакивают нас, звезды светят нам погребальными факелами. Старцы! Вы надеялись прожить еще несколько лет в привычном жилище, но срок истек! Вы должны умереть. Дети! Вы никогда не станете взрослыми, ваши маленькие могилки уже вырыты. Матери! Прижмите детей к груди, смерть ждет и вас и их!
Содрогаясь всем телом, он простирал руки; его глаза, возведенные к небу и готовые выскочить из орбит, казалось, следили за парившими в воздухе невидимыми для нас призраками.
— Вот они! — восклицал он. — Вот мертвые! Закутанные в саваны, они безмолвной процессией тянутся в назначенные им пределы. Их бескровные губы не движутся — не движутся и их призрачные тела, и все же они уносятся от нас. И мы за вами! — крикнул он, рванувшись вперед. — К чему нам медлить? Друзья! Спешите облачиться в придворные одежды смерти. Чума введет вас в ее высочайшее присутствие. Что же вы медлите? Самые лучшие, самые мудрые и любимые ушли раньше вас. Матери, целуйте детей в последний раз; мужья, ведите с собою жен, защитить их вы уже не в силах. Идем! Идем! Пока наши любимые еще не скрылись из виду, иначе они уйдут и мы не догоним их никогда.
После этих безумных речей он становился спокойнее. Более связными, но страшными словами он описывал ужасы нашего времени; со всеми подробностями говорил о том, что делает чума с человеческим телом, и рассказывал, как рвутся самые дорогие привязанности, какое отчаяние охватывает человека у смертного одра последнего из близких. Из толпы слышались стоны и даже громкие вопли. В первых ее рядах стоял крестьянин, не спускавший с пророка глаз; рот его был раскрыт, все тело напряжено; лицо желтело, синело и зеленело всеми оттенками ужаса. Безумный пророк встретился с ним взглядом и уже не отрывал его. Мы знаем о взгляде гремучей змеи, которым она притягивает к себе дрожащую жертву, пока та не оказывается в ее пасти. Пророк выпрямился, словно становясь выше ростом, и взгляд его сделался повелительным. Он смотрел на крестьянина, и тот начал дрожать, зубы его стучали, колени подгибались. Наконец он в судорогах упал на землю.
— У этого человека чума, — сказал спокойно пророк.
Из уст несчастного вырвался крик; тотчас за тем он сделался недвижим и всем стало ясно, что крестьянин мертв.
На площади раздались крики ужаса. Все бросились спасаться бегством — за несколько минут площадь опустела, труп остался на земле, а безумец, притихший и утомленный, сел подле него, подпирая иссохшей рукой свою худую щеку. Вскоре несколько человек, посланных городским управлением, пришли убрать труп. В каждом из них несчастному безумцу привиделся тюремщик. Он кинулся бежать, а я продолжил путь к замку.
Жестокая и неумолимая смерть вступила и в эти любимые стены. Старая служанка, которая когда-то нянчила Айдрис и жила с нами скорее на положении уважаемой родственницы, чем прислужницы, за несколько дней до того побывала у замужней дочери, жившей в окрестностях Лондона. Вернувшись к нам, женщина заболела чумой. От надменной и суровой королевы Айдрис редко видела ласку. Добрая нянька заменяла ей мать, и даже недостаток образования, смирение и беззащитность делали ее особенно дорогой нам. Больше всех ее любили дети. Я не преувеличу, если скажу, что застал свою бедную жену обезумевшей от горя и страха. Она сокрушалась о больной, но не меньше думала о детях и об опасности заражения. Мое появление было для нее словно свет маяка для мореходов, проходящих у особо опасных берегов. Она вверила мне все свои тревоги, положилась на мое решение, и ей стало легче хотя бы потому, что я разделил ее опасения. Бедная наша няня вскоре скончалась. Тревога за нее сменилась глубоким сожалением, сперва мучительным, но тем легче поддававшимся моим утешениям. А затем сон, этот великий целитель, смежил заплаканные глаза Айдрис и принес ей забвение.
Она уснула, в замке воцарилась тишина, отошли ко сну и все другие его обитатели. Бодрствовал только я; все долгие ночные часы мысль моя работала словно десять тысяч мельничных колес, быстрых и неостановимых. Спало все — спала вся Англия. Из своего окна, за которым расстилалась обширная равнина, освещенная звездами, я видел мир, погруженный в тишину и покой. Я бодрствовал и жил, а мой народ был во власти брата смерти. Что, если над ним воцарится второй, более могущественный из двух братьев? Полночная тишина, как это ни покажется странным, звенела у меня в ушах. Одиночество сделалось мне невыносимым. Я положил руку на бьющееся сердце Айдрис; я склонил голову, чтобы уловить звук ее дыхания и убедиться, что она еще жива. Был миг, когда мне захотелось разбудить ее — такой малодушный ужас овладел мною. Великий Боже! Неужели когда-нибудь будет так? Все умрут, и я один буду бродить по земле? Неужели я слышу сейчас смутные, невнятные голоса и верю их пророческому смыслу?
…Остерегать не может
Пророчество о том, что неизбежно.
Как солнца светлый образ в атмосфере
Нам виден, прежде чем оно взошло,
Предшествуют так и событьям важным
Их призраки, и в настоящем дне
День будущий для нас уже грядет218.
*Судьба, жестокая богиня,
Вчера цветок, сегодня труп,
Меняясь, наш удел изменит!
Кальдерон де ла Барка
Глава восьмая
После долгого перерыва живущий во мне неугомонный дух вновь побуждает меня продолжать мою повесть. Но теперь я должен делать это иначе, чем до сих пор. Подробности, содержащиеся на предыдущих страницах, кажутся пустячными, но каждая из них свинцовой тяжестью клонила вниз чашу весов, измерявших человеческие бедствия. Подробное описание чужих страданий, когда мои собственные еще только предчувствовались; медленное обнажение моих душевных ран; путевой дневник смерти; долгая, извилистая дорога, ведущая к океану слез, — все это сильнее бередит мне душу. Мое повествование заменяло мне опиум; пока оно изображало дорогих мне людей еще полными жизни, надежд и бодрости, я бывал утешен. Теперь мне предстоит описать конец всего, и в этом тоже будет некая горькая услада. Но описывать промежуточные ступени, одолевать стену, воздвигшуюся между тем, что было, и тем, что есть, пока я все еще оглядывался назад и не видел пустыни впереди, — этот труд выше моих сил. Время и опыт поместили меня на высочу, с которой я могу описывать его, указывая лишь на главные события и располагая свет и тени таким образом, чтобы картина была гармоничной в самой своей мрачности.