Я слушала, не веря своим ушам: не было сомнений, что «алкаш» все это рассказал, а Василий понял. Сомнительным было, конечно, горькое пьянство индийца — такой порок очень редок как у мусульман, так и у индусов. Однако любители спиртного встречались во всех слоях и кастах; что Василий наткнулся именно на такого, не оставлял сомнений внешний вид его сочашника.
— Вот проходимец… — усмехаясь, рассказывал Черепанов. — Я его спрашиваю, как ты бойцовые качества петуха определяешь? Паразит: точно победителя видит! Я ему двенадцать рупий проиграл — четыре боя. Скажет — всё, мой лежит. Хотя вроде петушок, на которого он ставит, — задрипанный: без пера — с кулак. А поди…
На следующий день, когда я пришла в цех, меня вдруг потянуло заглянуть на участок Черепанова. Как все-таки он ухитряется объясняться, не зная языка?..
Правда, я не очень-то жаловала мастера карусельной группы Рау — невысокого, очень полного индийца, лет тридцати пяти. Был он членом националистической партии «Джана Сангх» и своих антипатий к советским консультантам, а особенно ко мне не скрывал. Вообще, не знаю, как на других заводах, а на нашем, точно в Ноевом ковчеге, хватало представителей всех имевшихся в Индии партий. Много было членов партии «Национальный конгресс» — правительственной; коммунистической промаоистской, истинно коммунистической. Кроме того, каждый из рабочих был либо «хинду», либо «муслим» — по этому поводу тоже возникали конфликты, доходившие до резни, достаточно было «джанасангховцам» пустить слух, что мусульмане зарезали корову. Короче говоря, население нашего поселка сотрясали внутренние междоусобицы, стены каждое утро покрывались новыми листовками, перед зданием заводоуправления то и дело бурлили митинги, где один профсоюз звал туда, другой — сюда, третий требовал еще чего-то. Представители то одного, то другого профсоюза объявляли голодовку, тогда перед заводоуправлением ставился шатер, несколько человек ложились на циновки, пили только воду с лимоном до тех пор, пока правление не удовлетворяло их требований либо пока им не надоедало голодать.
И опять Индия открывалась мне тут с какой-то незнакомой стороны. Миролюбивый доверчивый народ, взращенный на великой литературе: в любой захудалой деревеньке находились знатоки «Гиты» и «Вед», читавшие их наизусть, знания эти передавались традиционно из поколения в поколение. Народ, породивший Махатму Ганди — автора чисто индийского движения «сатьяграха», пассивного сопротивления, ненасильственной борьбы, проистекавшего, как мне казалось, из глубин понимания национального характера, древних традиций. И вдруг я вижу этот народ, раздираемый междоусобной борьбой, хватающийся то за нож, то за камень.
Походив по токарной группе и обнаружив, что вроде бы все идет нормально, шпиндели крутятся, суппорты движутся, стружка из-под резцов кольцами осыпается в поддоны, а мои белозубые смуглолицые приятели — я любила поболтать с ними на досуге, — выглядывая со своих мест, радостно здороваются со мной, — я двинулась было на участок Черепанова и вдруг почувствовала, что ноги мои не очень-то туда идут. И на самом деле — как оправдать свой неожиданный приход? Самонадеянный мужчина этот возомнит неизвестно что, пожалуй…
«И вообще, на черта мне это все нужно?.. — решила я, поворачивая обратно. — Обойдусь…» Тут-то и ухватил меня за плечо Черепанов. Был он чем-то взбешен: глаза словно бы побелели от ярости, губы дрожали, не совладал со словами.
— Вера Сергеевна, — начал он, — пойдемте со мной и переведите этому… — тут он выматерился, — Рау, что…
— Василий Николаевич, — разозлилась я, — то, что я переводчица, еще не означает, что я ваша прислуга и обязана выслушивать мат! Найдите себе…
— Извините, я голову потерял со злости, — сухо перебил он меня. — Дело не в личных обидах. Дело в том, что Рау принципиально не желает понимать то, что я ему толковал весь конец недели! На большом строгальном крышка цилиндра стоит, чистовую стружку проходят. Станок нельзя останавливать, пока контактные плоскости не будут обработаны: допуска жесткие… Вы понимаете, о чем я говорю? — перебил он себя.
В общем-то я понимала. При работе между деталями станка образуется масляная подушка, после остановки масло выдавливается, размеры смещаются как раз на те доли миллиметра, что уже за пределами допуска.
— Чистовую заправил — у нас рабочий на обед не уходит, сверхурочно останется, если сменщика нет! — сердито объяснял мне Черепанов. — А тут три резца уже сломали: я ругаюсь, злюсь, а Рау делает вид, что до него не доходит! Вы можете ему перевести то, что я сказал?
— Зачем же ему, Василий Николаевич? — возразила я. — Есть начальник блока, а еще лучше — наш общий друг, начальник цеха Прасад. Кстати, он коммунист…
— Пошли! — сказал Василий, обхватывая меня за плечи. — Вот умница, как я раньше не догадался на него настучать?
Что в нем было прекрасно — он не помнил обид, которые наносил другим…
Мы пошли к Прасаду и выяснили, что им просто некого поставить в третью смену, нет квалифицированного рабочего. Рау, ясное дело, — это признал и Прасад — занимался мелким пакостничеством: если нет рабочего, надо искать выход, зачем нужен мартышкин труд? С другой стороны, Черепанов, между прочим, мог позвать меня еще в прошлую пятницу, когда они впервые запороли «чистовую», чтобы уточнить все обстоятельства не на пальцах. На то и переводчик.
Я сказала Черепанову об этом, благо Прасад не понимал по-русски.
— Я стесняюсь вас звать, — отвечал он. — Вы мне нравитесь. И потом — женщина, я к вам прикоснуться не могу, в глазах темнеет. Три месяца для меня — долгий срок.
Я обалдело смотрела на него, раскрыла рот, не находя, что сказать. Ближе всего крутилось на языке школьное — «дурак!..».
— И нечего так глядеть, — продолжал он. — Вы не ребенок, не стройте из себя! Ладно… Скажите Прасаду, что я сегодня останусь работать в третью смену. Хватит валять дурака. И пусть ищут рабочего, что́ они, право, как дети…
Я перевела. Прасад радостно поднес ко лбу сложенные ладони — шутливый благодарственный жест — и пригласил нас с Черепановым в воскресенье к себе в гости. Я поблагодарила, решив, что, пожалуй, приду одна. Человек Прасад занятный — «нищий миллионер», оставил жене и детям все состояние и несколько домов в ближнем городе, а сам теперь жил среди лесов и полей в хижине с любимой женщиной из низкой касты. Поговорить с ним любопытно, конечно, но без Черепанова. И вообще ноги моей на его участке не будет больше, объясню руководителю, что там сложная политическая обстановка, пусть занимается мужчина-переводчик.
— Можете и вы со мной подежурить в ночную, — сказал Черепанов, когда мы вышли. — Вдруг какое чепе?..
— Я вам уже толковала, — оборвала я его, — что есть разница между переводчицей и прислугой за все. Вы мне еще грязное белье притащите стирать!
— Это мысль!
— Рупии решили сэкономить? — съязвила я. — Бой наш отлично стирает и гладит.
Черепанов обиделся и, повернувшись, ушел.
Он работал две ночи подряд, пока не кончил строжку цилиндра. Днем на работу он выходил само собой, отдыхал только в небольшой промежуток между первой и третьей сменой. Я таки, не удержавшись, зашла на его участок, сделав вид, что кого-то разыскиваю. Он меня не заметил или притворился, что не заметил. Стоял возле одного из своих рабочих, держал в руке тяжелый строгальный резец и объяснял громко, как глухому: «Тул но гуд. Ворк но посибл. Гоу, тейк нью тул. Ача?..»[1] Похлопал парня по спине, и они вместе отправились в раздаточную за новым резцом…
5
После ужина сестра вколола мне большую дозу снотворного, и я, посопротивлявшись сну, все-таки провалилась в забытье. Забытье было тяжким: то мне казалось, что меня душат, то я видела, будто подхожу к зеркалу, а на плечах у меня голова умершего отца, — пыталась кричать, но, видно, даже не стонала, иначе бы меня разбудили.
Проснулась я среди ночи от переполоха в палате. Свет был зажжен, металась сестра — точно продолжение моих кошмаров, палату заполнял гнусавый, на одной коте крик: однажды я слышала — так кричал эпилептик во время припадка. Я села на койке, пытаясь очнуться: от снотворного в голове стоял какой-то дурман.