Больше этого старика она никогда в жизни не видела. Может быть, он уехал в какой-нибудь другой город, может быть, умер, а может, просто ходил в Москве по другим улицам и в другое время.
13
Деньги на кофту она накопила, утаивая от выручки по сто, а то и больше рублей. Все лето она соображала и приценивалась, какую кофту купит, и уже не хотелось кустарную грубой вязки и ядовитого цвета, а пусть подороже, но настоящую, машинную, тоненькую. Она все представляла себя в этой кофте и знала, что непременно купит ее, что это первое реальное из воображаемого ею. Кофта была нужна не для того, чтобы выглядеть не хуже других девчонок (хотя и для этого), но еще для чего-то иного. Чтобы проверить что-то, о чем она имела совсем смутное представление и чего, может быть, вовсе не было.
Ей хотелось и туфли, но туфли — это было несбыточно. Потому она представляла себя в туфлях «какао с молоком», на толстом высоком каблуке со шнуровкой на подъеме и с бантиками. Может, таких туфель и не существовало — во всяком случае, она никогда не видела таких, а кофта была реальной — тоненькая, шерстяная, с пуговицами, нежного синего или зеленого цвета.
Однако какие-то туфли к кофте были нужны — иначе все нарушалось. Она ломала голову, потом пошла в сарай, еще раз перерыла гору заплесневелой, вконец изорванной обуви, накопившейся от предшествовавших жильцов, и вдруг нашла маленькие коричневые туфли на квадратном невысоком каблучке со срезанными тупыми носами. Такие туфли были модны, наверное, в начале века, но ей они понравились. Она очистила их от плесени и положила внутрь картонные стельки, вырезанные из старого учебника, потому что вместо подметок там просто светились дыры. Правда, туфли были, наверное, тридцать четвертого, самое большое тридцать пятого размера, а она носила тридцать седьмой — но это не имело значения. Она надела их, подкорчив пальцы, и прошлась. Это были ее первые туфли на каблуке.
В воскресенье она поехала в Малаховку и ходила там на рынке с утра и часов до четырех, никак не решаясь купить кофту. Все, в общем, были похожи на ту, какую она себе представляла, но ни в одной она не была уверена точно. Бестолочь продрогла, промокла и собралась либо уходить, либо — черт с ней — купить зеленоватую, которую старуха уступала дешево, и оставались деньги на чулки, но вдруг на выходе с рынка она увидела тетку с озабоченным рабочим лицом, в газете под мышкой у ней вроде бы была завернута кофта такого удивительного ярко-сердоликового цвета, что Бестолочь, еще не потрогав руками, поняла, что купит ее, если хватит денег. Они отошли в сторону, и тетка спросила с сомненьем: «Не маловата она тебе будет?» «Ничего, натяну, — жадно сказала Бестолочь, потому что удивительный нежный и праздничный цвет совсем заворожил ее — это был словно реальный кусочек царской мантии из сказки, обрывок ткани из монастырских кладовых ее предсонных видений. Тетка просила дорого, но вдруг уступила и, забрав у нее все до копейки деньги, пересчитала, сунула за пазуху и ушла.
Бестолочь вцепилась в желанный сверток и никак не могла дождаться электрички. Нетерпеливо и с опаской глядела, как обнаглевшая вконец шпана, почти не скрываясь, ощупывает у ожидающих варежки, — нет ли в них денег, — сумки, кошелки, карманы. Потом она ехала в метро, потом бежала домой.
Дома никого не было. Мать работала в вечернюю смену и должна была прийти часов в двенадцать, а сестренка, как всегда, пропадала на улице. У нее, безнадзорной, была какая-то своя, интересная уличная жизнь.
Бестолочь достала из-за сундука большое, тускловатое уже зеркало, установила его на столе и, быстро стащив с себя старую кофту и гимнастерку, надела новую. Подошла к зеркалу. Кофта и точно была чуть-чуть маловата ей, но, если не завертывать рукава, это не было заметно.
Она разглядывала себя в зеркале и чувствовала какое-то смутное нетерпеливое недовольство. Что-то было не так, она ждала чего-то другого. Нарядная, как тюльпан, кофта была сама по себе, а она сама по себе.
Бестолочь вспомнила, что мать получила вчера на заводе мыло, нагрела на керосинке воды и долго мыла волосы, шею, лицо, потом вся ополоснулась в тазу с обмылками, вытерлась, вычесала гребешком волосы и снова надела кофту.
И опять что-то было не то. Лицо, разрумянившееся, с распушенными чистыми волосами, было уже не чужое при этой кофте, но что-то в фигуре, какая-то неряшливость линий, непонятная еще, неуловленная ею, все портила.
Бестолочь села на стул, долго смотрела на себя в зеркало, потом сняла кофту и потерявшую цвет рваную майку, провела ладонями по груди — два жалких мешочка, исчирканных синими жилками. За войной она и не заметила, как они появились — нелепые на этих детских, обтянутых сухой кожей ребрах, — а сейчас вот портили весь вид кофты, делая силуэт неряшливым, нечетким.
Она долго и жестоко разглядывала себя в зеркале, а потом заревела. Пришла сестренка, стала допытываться, почему это она сидит голышом и ревет, и Бестолочь побила ее, чтобы не приставала. Так что когда вернулась с работы мать, они ревели уже вдвоем. Мать, не сумев выяснить, почему дочери «вопят так, что на Дорогомиловке слышно», надавала обеим пощечин и расплакалась сама.
Когда все выплакались досуха, Бестолочь попросила, чтобы мать отдала ей какой-нибудь свой бюстгальтер. Мать закричала, чтобы Бестолочь не порола чушь, потому что старые порвались, а новые покупать — деньги зря тратить: какие уж тут груди с такого жранья! И вообще они заели ее век — вон бездетная Лелька из соседнего дома гуляет с солдатами, жрет невпроворот и задница у ней шире трамвая. После мать поинтересовалась, на чьи это сиськи Бестолочь собирается надевать бюстгальтер, если на свои, то для какого кобеля. Бестолочь опять заревела, а когда совсем уж устала реветь, то вытащила кофту и надела.
Мать сразу замолчала, не спросила ничего, долго рассматривала кофту, а потом сказала: «Тут под мышкой петля спустилась, зацепи сразу, а то дальше пойдет. Сними, я зацеплю». Потом полезла в сундук, достала со дна кружевную ветхую рубашечку и полотняную, тоже ветхую кофту. «Надень, от шеи мазаться не будет, потом воротник целый — все понарядней».
Бестолочь надела, выпустив поверх воротника кофты белый полотняный — действительно, было нарядно.
Мать сидела на стуле, положив на колени мосластые руки, и говорила: «Юбку покрасим завтра, еще походит. А туфли откуда? Разглядывала дыры на подошвах, заложенные картоном, вздыхала: «Ну, пройдешься разок-другой, пока охота не пропадет на скрюченных-то пальцах чикилять. Чулки надо другие… И лифчик надо… Не осталось денег-то?» — «Нет», — отвечала Бестолочь и подробно отчиталась матери, по скольку рублей и когда она зажиливала, сколько накопила и за сколько была куплена кофта. «Я знаю, — сказала мать, — я видела деньги-то у тебя».
Потом мать решила: «Возьму завтра в кассе взаимопомощи, купишь чулки и лифчик. И ордер на туфли с галошами попрошу. Что ж, что муж в финскую погиб — не под машину же попал! У меня тоже права…»
Сестренка лежала на диване, то открывая, то закрывая глаза, улыбалась, а потом заснула. Она еще толком не понимала, чем озабочены мать с сестрой.
14
В цеху она почти сразу почувствовала себя своей, хотя их группу рассовали по огромному заводу — кого в «кузовной», кого в «прессовый», кого в «мотор», кого в механосборочные цеха. Ее и Мишку Галенкова определили в «коробку скоростей». У всех была обычная студенческая практика: приходили, когда хотели, и, показавшись на глаза начальству, слонялись по заводу. Им с Мишкой попался сумасшедший мастер, который в первый же день поставил каждого из них за станок, дал норму и требовал, чтобы эту норму они выполняли: у него не хватало рабочих. Мишку мастер поставил на строгальный станок, работа там была ленивая: заложи в тиски пачку стальных заготовок и гляди, как ходит суппорт туда и обратно. Туда — скалывает толстую «черновую» стружку, обратно — вхолостую. Бестолочь мастер поставил на токарный станок, тоже на обдирку.