Она отдыхала и останавливалась, и скоро осталась одна на тропе, но все-таки ползла вперед. Она успела на одиннадцатичасовую электричку, а когда села в полупустой вагон и вытерла мокрое опавшее лицо, на нее удивленно воззрились со скамейки напротив пожилые супруги.
«Издалека вы идете с этой корзиной?» — спросил муж. «Восемнадцать километров», — охотно ответила Бестолочь и улыбнулась. «Но вы же совсем измучились. Этого же вам нельзя, — сожалея и настойчиво говорил муж. — Вы же девочка еще, у вас может…» — «Она глупа! — повысив голос, перебила его жена. И повторила со значением: — Понимаешь, она глупа!..» Потом, вытащив из кошелки вареную картошину, протянула ее Бестолочи, и та взяла.
Она совсем не была глупа и прекрасно понимала, чем пытался пристращать ее пожилой супруг. Но ничего такого с ней произойти не могло.
8
Грибы, которые Бестолочь должна была продать утром на рынке, они аккуратно разложили на подоконнике и побрызгали водой. Остальные порезали, наполнив две кастрюли, и поставили варить на керосинку. Напились чаю без сахару и без хлеба с размятой, смешавшейся с землей и крошками мха голубицей.
Потом Бестолочь легла к заснувшей сестренке: мать обещала разбудить их, когда грибы сварятся. Счастливо почувствовала бедром в диване знакомую вылезшую пружину и шершавость грязной обивки: они уже давно спали без простыней. Смежила веки — и понеслись перед глазами грибы, грибы, трава; белая, сверкающая, как спина змеи, тропа вдоль откоса, состав, густо увешанный гроздьями людей.
Заснула, а когда на мгновение проснулась, то увидела на потолке дрожащее пятно от керосинки, услышала чваканье и бульканье кипящих грибов. Мать сидела возле керосинки на сестренкином стульчике с дыркой, халат у ней распахнулся, обнажив колени в рваных трико, рука с ложкой застыла, лицо было напряженным и тупым, на круглый в морщинах лоб неряшливо сползли из-под косынки волосы.
Бестолочь поглядела на мать и заснула снова. Сколько она себя помнила, мать всегда была неряшливой, с озабоченным и бесполым лицом, напряженной.
Когда грибы сварились, мать разбудила Бестолочь, Они ели из кастрюли, глотали, почти не жуя, горячие, скользкие, дико-вкусные куски.
9
Она купила квитанцию на место за четырнадцать рублей, прошлась по рядам, послушав, почем нынче продают грибы, и, найдя кусочек свободного прилавка, разложила там свой товар.
Ей уже приходилось продавать на толкучке водку, чай, промтоварные «единицы» — их выстригали из карточки, когда человек покупал какую-то вещь по ордеру. У них «единицы» обычно оставались: матери ордеров не давали, видно, не была достаточно горластой. Однажды пришлось даже продавать ботинки, которые дали матери из американских подарков. Ботинки были из какого-то прессованного картона, на красной резине, роскошные. Она продала их за четыреста пятьдесят рублей. В общем, она уже пообвыкла на рынке, научилась преодолевать сопротивление внутри, нежелание торговаться и стоять напоказ всем.
Белые она разложила по два и спрашивала по десять рублей за кучку, а подосиновики по восемь рублей за четыре штуки. Грибы выглядели довольно свежими, потому что она отобрала для продажи самые крепкие, потом продавала она их по высокой цене и ни за что не уступала, и люди думали, что грибы очень хорошие, не червивые, и брали. Но она знала, что грибы уже, конечно, зачервивели внутри, хотя это не было заметно.
Какой-то человек со следами былой обеспеченности в лице и в одежде долго уговаривал ее уступить ему белые по восьми рублей, а подосиновики по шести за кучку, обещая взять все. Но она не уступила, хотя он рассказывал, какие у нее красивые глаза, а до этого ей никто ничего такого не говорил. Но она понимала, что он говорит нарочно, чтобы она отдала ему грибы дешевле. Он ушел, потом вернулся и купил у нее пять кучек белых и семь подосиновых. Чисто одетая девчонка ее возраста долго приглядывалась к грибам, потом спросила, вызывая на искренность: «Хорошие у вас грибы?» — «Утром собирала», — без запинки ответила Бестолочь и глядела холодными глазами, когда девчонка, купив три кучки подосиновиков, тут же разломила их, и все грибы оказались червивыми. «Что я в них залезу, что ли?»
Она не могла не быть жестокой.
Грибы она распродала скоро: действовала магия высокой цены, хотя, с другой стороны, все ее покупатели знали, конечно, любимое материно присловье, что у денег глаз нет… Наторговала она на триста двадцать три рубля.
Зажав в кулаке грязные бумажки, Бестолочь пошла по рынку, оглядывая прилавки и продавцов с новым чувством человека, имеющего власть все купить. Молодая картошка, хвостики моркови, ботва свеклы, буханки пшеничного и ржаного хлеба, кусочки сахара, картофельные теплые оладьи, карточки на мясо, крупу, хлеб… Впрочем, карточки покупать не стоило: продавали много рисованных, а потом на оборотной стороне карточки ставилась печать прикрепления к определенному магазину, даже была остро́та, что люди не падают с круглой земли, потому что прикреплены к магазинам. По «чужим» карточкам в магазинах продукты не отпускали.
Она приценилась ко всему, а потом пошла в промтоварные ряды, поглядела на бежевые и коричневые туфли с высоким каблуком и «решеточкой» на подъеме, на розовые трикотажного шелка платья, впрочем, одна женщина сказала, что это ночные рубашки, но торговки на нее накинулись и обругали. Потом она приценилась к ядовито-голубой, домашней вязки, кофте. Старуха «без запроса» спрашивала за нее три тысячи.
Тогда Бестолочь снова пошла в продуктовые ряды, купила там три кусочка сахара по пять рублей, буханку белого хлеба за двести двадцать рублей и килограмм мелкой картошки за пятнадцать рублей. У нее осталось семьдесят три рубля. Она завернула их в тряпочку и засунула за резинку трико.
10
Когда Бестолочь вернулась с рынка, мать была уже дома. Она принесла с работы бидон суфле: сладкого, густого, похожего на растаявшее мороженое, так что сегодня у них было много вкусной еды.
Сестренка — светлоглазая, с чуть вывернутыми сухими губами — и мать пили подогретое суфле с белым хлебом, громко хлебали грибной суп, а Бестолочь лежала на диване, сжавшись в комок, подтянув к животу колени — и не могла слушать, как они чавкают. У ней вдруг, наверное от грибов, разболелся живот, поднялась тошнота. Она мучилась, вертелась с боку на бок, выжимая из закрытых глаз слезы, и было ей несчастно и все равно, что будет завтра.
11
Она не умерла, потому что от этого еще никто не умер. Когда немного отпустило и перестало мутить, она поела, а после вышла пройтись, потому что все равно болела голова.
По слепым улицам прошуркивали тени машин, тяжелые черные груды домов покачивались в вязкой черноте неба. Люди проходили редко, торопливо и молча. Бестолочь стояла, положив за спиной ладони на холодную штукатурку арки ворот, думала о том, что было давно, о том, что было недавно, о том, что будет скоро, и о том, что будет когда-нибудь. Без мыслей — все это ходило в ней толчками — то ускоряя движение, то замедляя, то замирая совсем — и вот опять текло и струилось, как вода, как лунный свет, как то, что остановить невозможно.
Глаза у ней были полузакрыты, лицо равняла темнота, — оно казалось плоским, смутно-спокойным, как у каменных баб, наставленных по степям предками. Лицо это было вне времени — в нем был конец и предчувствие начала.
12
Она ездила за грибами все лето.
Осенью их курс отправили в колхоз, они убирали там картошку из-под плуга, копали лук, скирдовали сено. Вернувшись из колхоза, она съездила за грибами еще раз: пошли опята.
Опят было очень много, она набрала их целый мешок, а когда собралась уходить из леса, вдруг услыхала песню и пошла на голос. Конечно, это был тот самый старик. Он пел: «В движенье счастие мое, в движенье… Прости, хозяин дорогой, я в путь иду вслед за водой — все дальше, все дальше…» Лицо у старика было загорелым и гладким, видно, отъелся за лето на грибах. Бестолочь смотрела на него и опять дивилась, какие нелепые для себя он выбирает песни. Под ногой у нее хрустнул сучок — старик спокойно поднял голову и вдруг улыбнулся: «А, это ты? — сказал он. — Ну спой». «Еще чего!» — огрызнулась Бестолочь и, подняв свой мешок с опятами, пошла на станцию. Отойдя так, что старику уже не было слышно, она запела: «Ты у нас такой неутомимый, хоть виски покрыты сединой, и гордишься ты своей любимой, и гордишься сыном и семьей…»