– О, сударыня, можете ли вы сомневаться в этом? – воскликнул восхищенный севенец.
Взяв лютню в руки, Психея, сыгравши с большим вкусом и умением короткое вступление, запела из оперы «Армида» следующие слова, выбор которых Кавалье приписал самому нежному чувству: «Любите же Ролана: ведь нет страны, куда не долетела бы его слава. Но слава покоряет любви всякую гордость. Увы, и я невольно задумываюсь об его редкой доблести и бесконечной любви. И боюсь, что забудусь и я, что отныне и мое сердце ему покорится».
Туанон сумела придать своему пению выражение какого-то целомудрия, робости и в то же время страсти. Она казалась такой смущенной, кончая стих, что севенец не мог не предположить, что слова песни были выбраны не без намерения.
Чтобы избавить Кавалье от похвал, а может быть, чтобы подольше держать его под охватившим его впечатлением, Психея продолжала играть на лютне, но больше не пела. Казалось, своими грустными, мечтательными звуками она выражала тайное чувство, волновавшее ее.
Необыкновенное наслаждение, которое испытывал Кавалье, созерцая и слушая эту соблазнительную красавицу, заставляло его забыть свое горе, грозившие опасности, саму славу. Он не мог произнести ни слова, ему казалось, что все это сон. Он боялся, что одно какое-нибудь слово, одно движение могло рассеять все это очаровательное видение. Звуки лютни становились все глуше, все медленнее и таинственнее. Нервы севенца слабели, мысли смешивались, глаза смыкались. Наконец, после слабой борьбы с дремотой, он заснул. И представились ему чудные видения. Он присутствовал сам на военном торжестве, о котором пела ему Психея. Вот он полковник гвардейского полка, одетый в великолепный мундир, подарок Людовика XIV. Среди всеобщих ликований, проходит он перед ложей, наполненной благородными дамами и кавалерами, и Туанон, самая красивая из всех дам, посылает ему улыбку, полную любви.
Кавалье проспал до заката солнца. Табуро разбудил его только тогда, когда один из его офицеров явился из стана и настойчиво требовал видеть своего начальника, Иоас получил позволение войти. Ему-то было поручено проводить пехоту из Тревьеса до стана.
– Что же наши ущелья? – спросил его Кавалье. – Охраняются ли они, как я приказал?
– Ни один неприятель еще не появился, брат. Я проводил пехоту до стана.
– Поставил ли ты своих людей на место часовых, которых я велел сегодня утром поместить у входа в ущелья? Моя стража нуждается в отдыхе.
– Так как теперь единственные вооруженные люди – эта ваша стража, я и оставил ее в ущельях, – ответил с некоторым смущением лейтенант.
– Что ты хочешь сказать? Почему же мои люди только одни вооружены?
– Брат-генерал, я ни в чем не виноват, – промолвил камизар с видом отчаяния. – Это все Ефраим наделал.
– Ефраим все наделал? Что же он еще такое сделал?– вскричал Кавалье.
– Вскоре после вашего отъезда из Тревьеса, мы прибыли в этот городок. Страшно измученные, мы сделали привал и поставили ружья в козлы. Я, разумеется, считал своих солдат в безопасности среди наших братьев и не счел нужным ставить часовых при оружии. А пока мы спали, горцы Ефраима унесли его.
Кавалье вскочил, как бешеный.
– Горцы Ефраима! – повторил он с пеной у рта. – И вы дали себя так глупо обезоружить?! Но нет, это невозможно! Или же это – низкая измена, и ты сам в ней соучастник, негодяй!
– Больше двадцати человек наших убиты, очень многие ранены: они желали отнять свое оружие. Отряд Ролана поддержал горцев. Мы должны были уступить: нас было меньше. Ефраим, уходя, сказал мне: «Кавалье осмелился поднять руку на меня, избранника Божия: он изменник. А воины изменника должны быть обезоружены. Если филистимляне нападут на вас и если Предвечный считает вас достойным защищать Его святое дело, Он сумеет вас и так защитить. А я и Ролан, мы средь бела дня двинемся на Монпелье, который падет при пении солдат Предвечного, как пал Иерихон. Господь не одобряет всех этих военных затей, хитростей и планов».
– Но этот человек взбесился! – вскричал Кавалье. – До такого сумасбродства он еще никогда не доходил. Идти на Монпелье средь бела дня! Да ведь это значит совершенно напрасно дать перебить всех людей и воинов Ролана!.. Слушай, вернись в стан и пошли отряд людей в наши походные кладовые: там у нас есть оружие. Хватит на то, чтобы вооружить батальон, с которым я, прежде всего, пущусь в погоню за Ефраимом, тысяча чертей! Иди! Вечером я приеду в стан. При первой тревоге, дай мне сейчас же знать и пришли мне коня.
Как только камизар вышел, Кавалье увидел входившую Психею.
ГЕРОЙ И СИРЕНА
– Простите мне невольную нескромность, – сказала Туанон, опуская глаза. – Я была в соседней комнате, из нее нет другого выхода, как через гостиную. Я не решилась пройти: я все слышала.
– Ну, так вы видите, как со мной обращаются! Но клянусь Небом, я буду отомщен! – гневно вскричал Кавалье, измеряя комнату большими шагами.
– Вы! Вы, гений которого столько раз спасал ваших братьев от верной гибели! Вы, душа всего движения!.. Так это верно, что превосходство неминуемо вызывает зависть? Но утешьтесь: этот самый великий полководец, которого вы победили, тоже был жертвой зависти. Отчаянные, злейшие его враги были не в армии, против которой он сражался с такой силой: нет, они были при дворе короля, его государя.
– О! – сказал Кавалье с мучительной грустью, опуская голову на руки. – Если б вы знали, как это ужасно – держать победу в руках и чувствовать, что она от тебя уходит!
– Бедный герой! – произнесла Туанон с нежной улыбкой и с оттенком такой проникающей в душу ласки, что Кавалье, удивленный, очарованный, вдруг поднял голову: никогда еще Психея не говорила с ним так задушевно.
Тронутый, смущенный, он отвечал дрожащим голосом:
– О, не жалейте меня, сударыня! То, что вы сказали мне сейчас, заставляет меня забыть все мои горести. О, я чувствую, я перенес бы все, если бы... если бы вы когда-нибудь полюбили меня, – произнес он тихо, так что его едва можно было слышать.
Лицо Туанон вдруг приняло выражение грусти и строгости.
– Простите меня, я оскорбил вас, но вы не знаете...
– Я не хочу ничего знать... Все эти откровенности с вашей стороны, как и с моей, могли бы только сделать нас очень несчастными.
– Нас! Вы сказали нас! – воскликнул Кавалье.
– Да! – ответила Туанон важно, почти торжественно. – Ведь если бы я вас полюбила, как вы сейчас просили, о, вы не знаете, какие мучения ждали бы нас обоих!
Кавалье, опьяневший от радости, когда услышал из уст Туанон про возможность любви, воскликнул:
– Быть любимым вами, вами... и быть несчастным? О, сударыня, это жестокая насмешка! Если бы вы меня любили!– начал он снова со страстью в голосе. – Да ведь при одних этих словах мне кажется, что я теряю разум: родина, слава, честь – все куда-то уходит... О, говорите, говорите еще!
– Знаете, оставим лучше это! – тихо промолвила Психея. – Вам не понять тех странных, противоположных друг другу чувств, которые борются во мне, когда дело касается вашей личности... Вы бы меня возненавидели, если б я высказала вам свою мысль!
– Я бы возненавидел вас... Я? Я?... Именем Неба, умоляю вас, объяснитесь.
Туанон молчала.
– О, вы, безжалостная! – простонал камизар, совершенно убитый.
– Нет, это вы не знаете жалости, если заставляете меня говорить с вами о том, что, быть может, составляет мое счастье и мое горе в одно и то же время! Да если бы я уступила этому необъяснимому, непреодолимому влечению, разве я не была бы глубоко несчастна? Ведь между нами всегда будет непроходимая преграда!
Кавалье подумал, что Туанон замужем и, по каким-то таинственным причинам, выдавала себя за вдову. В нерешительности он сказал:
– Простите мне, сударыня, смелый вопрос... Помнится, вы сами сказали мне, что вы вдова.
– Я свободно располагаю собой, – ответила Туанон.
– В таком случае, сударыня, что же это за страшные препятствия?