Кавалье был почти ослеплен нарисованной картиной. В нем проснулась вся его гордость, все его военное честолюбие. И он проговорил уныло:
– О, для офицеров короля – все удовольствия, всякая честь, а для нас, мятежников – стыд да позорная смерть! Какое же презрение вы должны питать, сударыня, к ничтожному взбунтовавшемуся крестьянину!
– Того, против которого король Франции высылает лучшего из своих маршалов, того, который привлек на себя внимание всей Европы своей великодушной храбростью, никто не станет презирать. Но те, которые искренно им интересуются (Психея понизила голос), те, которые, пораженные его гением, его храбростью, видят, как он расточает свои редкие дарования на беззаконную святотатственную войну, – вот эти страдают за него, жалеют о его ослеплении. Эти не презирают его, нет!.. У них одно только жгучее желание – видеть его на предназначенном ему месте, чтобы получить возможность хвалить его с гордостью, смотреть на него, как на спасителя слишком долго опустошаемой страны!
– И тогда, когда... если это желание осуществится? – воскликнул Кавалье, поддаваясь непреодолимому обольщению.
Дверь внезапно распахнулась и появился Табуро, предшествуемый г-жой Бастиан, со свечами в руках. Клод, заметив смущение камизара и желая дать ему время оправиться, обратился к Психее:
– Отгадайте, дорогая графиня, откуда я?
– Не знаю, – ответила, улыбаясь, Туанон.
– Я занимался наблюдением над планетами, вычислениями и предсказаниями. Вы придете в восторг от моей работы. Но пока по поводу восторга. Не разделяете ли вы его со мной относительно пышной одежды господина генерала?
Туанон, бросив взгляд на кафтан Жана, смертельно побледнела и с движением отвращения спрятала голову в своих руках. Она узнала одно из платьев Танкреда, которое после разграбления аббатства Зеленогорского Моста, без сомнения, было продано в Монпелье. Несмотря на необходимость щадить Жана, тем более, что ее планы были уже на пути к успеху, Психея не могла совладать с собой: она думала, что Кавалье нарочно бесстыдно нарядился в платье несчастного пленника, которого пытал. Она чувствовала, как в ней просыпается вся ненависть к убийце Танкреда, и воскликнула с горящими от негодования глазами, с выражением жестокой иронии:
– Действительно, блестящий наряд! Без сомнения, на нем кое-где пятна крови. Но что за нужда, что за нужда! Одежда жертвы принадлежит палачу.
Ничего не понимавший Кавалье смотрел на нее со спокойным изумлением. Это хладнокровие, которое Туанон надеялась уничтожить грозным упреком, раздражало ее еще больше. Она воскликнула, глядя на гостя с возрастающим презрением:
– Смело, смело! Мятежный мужик смеет облекаться в одежду дворянина! Не для того он поднял оружие, чтобы отомстить за веру своих братьев, а для того, чтоб наряжаться в платье тех, кого он подло умерщвляет, как вор на большой дороге.
– Сестра моя, что вы говорите? – воскликнул Клод, приближаясь к Туанон и шепча: – Вы нас губите!
Но Психея не слыхала его. Обращаясь к Кавалье, который, остолбенелый от удивления, смотря на нее почти с ужасом, она продолжала:
– И я могла видеть этого человека! Я могла допустить, чтобы он переступил порог этой двери! А он смеет смотреть на меня и в своей жестокости даже не понимает моих упреков! А, наконец-то он их понимает! – воскликнула Туанон, заметив яростное движение Кавалье. – Он их понимает, он обдумывает медленную, верную смерть... Хорошо же! Убей меня! Лучше смерть, чем твое гнусное присутствие!
– Сударыня, берегитесь! – крикнул Кавалье.
– Тысяча чертей! Туанон, вы с ума сошли, совершенно обезумели! – восклицал испуганный Клод.
– Вон, вон! Вы внушаете мне отвращение: я считаю вас более подлым, чем жестоким! – кричала Психея, почти в исступлении, указывая Жану на дверь и топнув ногой.
– Я ухожу. Но вы вспомните, что вы моя пленница! – с бешенством произнес камизар.
МАС-НАСБИНАЛЬ
Арзёкское ущелье, почти непроходимое, вело к самой крутой части хребта Серанских гор, прозванной Мас-Насбиналь.
Там помещались походный госпиталь и пороховые склады войска Жана. Доктор Клодиус ухаживал за ранеными камизарами. Много протестантов, среди которых находилась и Изабелла, помогали ему в этой благочестивой обязанности. Обширная пещера, увеличенная и приспособленная сообразно указаниям доктора, служила госпиталем. Мас-Насбиналь образовывал обширное скалистое плоскогорье, обращенное к югу и защищенное от северных ветров задними вершинами хребта. Ряд каштановых деревьев, возвышавшихся у входа в ущелье, бросал довольно густую тень. Из-под них пробивался ручей живой воды, который, пробежав по каменистому руслу, терялся на одном из склонов горы. Было около восьми часов утра. Солнце, уже жгучее, затопляло своим светом груды гранита, тянувшиеся на необъятном пространстве. Несколько раненых камизаров, бледные, ослабевшие, казалось, оживали под его животворными лучами. Одни, полулежа на куче сухого вереска, прислушивались к чтению Библии, другие, усевшись, чистили оружие, надеясь вскоре им воспользоваться, и внимательно слушали рассказ одного из товарищей о его последних битвах, третьи с трудом двигались, опираясь на руку какого-нибудь друга или одной из женщин, о которых мы уже упоминали.
Когда раненые завидели Изабеллу, выходящую вместе с доктором Клодиусом из пещеры, все те, которые в состоянии были привстать, весьма почтительно поклонились им. Доктор не изменился. На его мягком, спокойном лице и следа не было чувства злобы за ту печальную участь, которая его постигла, благодаря вероломству дю Серра. Его черная одежда была как будто все так же вычищена, парик так же тщательно закреплен, точно он находился в Женеве. Он не покидал во время своей ежедневной прогулки по возвышенности или по скалам своей крючковатой трости, которую обыкновенно носил под мышкой.
Доктор философски относился к своему заключению.
– Раз я посвятил себя, – говорил он, – облегчению страданий моих ближних, не все ли равно, в Женеве или в горах я делаю свое дело.
На лице Изабеллы лежала печать глубокого страдания. У нее были впалые щеки и красные от слез глаза. На ее бескровных губах временами появлялась болезненная улыбка. Одетая в длинное черное платье, она опиралась на руку доктора.
– Ну же, ну, мужайтесь, дитя мое! – сказал он ей. – Главное, не заболейте. Что станет тогда с нашими ранеными? Да и мне-то что останется делать в этом уединении, раз обход больных закончен?
– У меня хватит мужества, – ответила Изабелла.
– Успокойтесь! – продолжал доктор. – Вы увидите Кавалье, увидите. Он вернется. Прежде всего, он здоров: на этот счет можете быть спокойны. Разведчик, которого вы ежедневно посылаете в стан, приносит о нем известия. Если Жан в продолжении пятнадцати дней не являлся к вам, так это потому, что он сильно занят: мало ли у него забот? Будьте же благоразумны, бросьте мысли, я вам их запрещаю, как друг и врач.
– Если бы Кавалье был невнимателен только ко мне!– возразила Изабелла. – Но эти славные люди (она указала на раненых), его братья, которые так его любили, так были ему преданы, – и они приходят в уныние, чувствуют себя покинутыми. А те, которые не ранены, знают его равнодушие к этим-то: и в стане его уже обвиняют в холодности к истинным ревнителям Господа.
– Но Кавалье вам писал?
– Да, дней восемь тому назад. Но какое письмо! Такое холодное, короткое!
– Чему вы можете приписать это мимолетное охлаждение?
– Не знаю. В последний раз я, может быть, слишком чистосердечно давала ему советы, откровенно оспаривала кое-какие его мысли... Но это не все. Вчера пришел Ефраим. У него был более обыкновенного суровый вид. Он сильно жаловался на медлительность Кавалье. Уж дней двенадцать назад надо было взяться за оружие, а Жан все откладывает дело – он, который обыкновенно первый требовал нападать. Ефраим также жаловался на его небрежное отношение к раненым братьям. Он разговорился с ними. Вы знаете, каким почетом он пользуется среди наших горцев. После его ухода камизары, показалось мне, были возмущены против Кавалье. Ах, доктор, мне невольно стало страшно!