При этих словах, произнесенных со всей силой оскорбленного достоинства, осанка и лицо Кавалье были настолько же горды и смелы, насколько прежде доходили до смешной растерянности. Одну секунду он господствовал над этим блестящим собранием, которое опустило глаза перед его неустрашимым взором. Но вслед за тем каждый поразмыслил, что, в конце концов, слова севенца были не больше, как бессильная выходка дурного тона со стороны мятежника, который только что так торжественно исполнил обряд подчинения королю. Женщины опять принялись перешептываться, прикрываясь веерами, чтобы еще веселей посмеяться над грубостью мужика, который таким обидным для Вилляра образом напомнил о своей победе. Лица мужчин приняли выражение холодного презрения. Один из самых значительных помещиков, тихо посоветовавшись несколько секунд с двумя-тремя офицерами, сказал Вилляру голосом, полным снисхождения и достоинства:
– Герцог, мы слишком хорошо сознаем долг глубокого уважения, с каким должно относиться к герцогине де Вилляр, чтобы посметь ответить на вызов который здесь позволили себе сделать перед лицом супруги маршала!
Вилляр, желая подавить опасную ссору, весело ответил:
– Ей-богу, господа, с опасностью оказаться недостаточно почтительным перед госпожой Вилляр, я принимаю сторону г-на Кавалье. Он и его люди тем более для нас драгоценные друзья, чем опаснейшими они были врагами. Я поддерживаю его заверения в том, что в первой битве, данной нами имперцам, он пойдет, как сказал вам, так же твердо и прямо, как при Тревьесе.
Потом, повернувшись к жене, он сказал ей с некоторой притворной, изысканной резкостью:
– Вы виноваты во всем, сударыня, вы и все эти дамы. Из-за вас произошло наше падение: зачем вы так прекрасны! Когда любуешься звездами, не думаешь о том, чтобы глядеть себе под ноги. Эти господа, которые имеют счастье созерцать вас довольно долго, привыкли к блеску, только что ослепившему нас.
Потом, изменив тон на важный и почти торжественный, Вилляр прибавил, представляя Жана жене:
– Имею честь представить вам, сударыня, победителя при Тревьесе! Я утешился в своем поражении, так как завоевал для короля, для Франции храбрый меч, столь неустрашимо поразивший меня.
Пока маршал говорил, Кавалье несколько оправился от своего волнения. Он почтительно поклонился госпоже Вилляр. Наклонив слегка голову, она очень холодно сказал ему в ответ:
– Очень рада вас видеть, г. Кавалье. Я с удовольствием услышала о вашем подчинении королю. Не сомневаюсь, что искренние услуги, которые вы можете оказать королю, дадут ему возможность простить вам прошлую вину.
Вилляр посмотрел на жену, незаметно нахмурив брови, чтобы дать ей понять, что она приняла Кавалье слишком сухо и надменно. Но она не обратила внимания на это немое предостережение. Наклоняясь к уху одной из дам, сидевшей рядом с нею, она сказала ей несколько слов, в то время как Каналье стоял, опустив голову, не находя ни слова в ответ, и чувствуя, как возрастает его смущение.
Добровольное подчинение Жана торжественно совершилось на глазах почти всего дворянства и высшей буржуазии Лангедока. Маршал знал, что с минуты на минуту возвращение гугенотов, которые присутствовали при разговоре Кавалье с его отрядом, разрушат надежды, еще господствовавшие среди населения относительно восстановления Нантского эдикта. Он счел нужным удалиться так же, как и госпожа Вилляр и представители дворянства, прежде чем эта неприятная новость проникнет на праздник и омрачит его. Он сказал несколько слов по-испански де Вилляр, которая поднялась. Весь кружок последовал ее примеру. Знатнейший сановник предложил руку жене маршала. Вилляр, прежде чем предложить свою знатнейшей из дам дворянства, с таинственным видом наклонился к Кавалье и сказал ему на ухо:
– Внизу находится одна особа, которую вы будете счастливы видеть. Это нежное, трогательное свидание достойно увенчает наш прекрасный день. Мой секретарь проведет вас в комнаты, где вас ждут. Идите, идите, я еще повидаюсь с вами потом, чтобы условиться о нашем путешествии в Версаль.
В глубине галереи распахнулись двери. Супруга маршала и ее свита исчезли. Человек, одетый в черное, приблизился к Кавалье и сказал ему:
– Его светлость приказал мне провести вас вниз.
– Я следую за вами, – отвечал Кавалье, который позабыл все свои печали при мысли, что наконец-то он увидит Туанон.
Севенец и его проводник покинули галерею, где осталась буржуазия, и спустились по внутренней лестнице вниз.
Настроение Кавалье было так изменчиво, так велика была его любовь к Психее, что при одной мысли вновь обрести эту очаровательницу, сгладили в нем все унижения, которые он только что перенес, все горькие упреки, которыми он только что осыпал себя. В нем снова пробудилась неукротимая гордость. Он с удовольствием припоминал, как неустрашимо бросил вызов дворянам, ему стало казаться, что некоторые дамы посмотрели тогда на него как будто с восхищением. Он решил, что неловкость овладела бы всяким в таких обстоятельствах и что в другой раз он уже не смутится. Словом, надежда, честолюбие, любовь еще раз затуманили и возбудили его высокомерное воображение.
Эти противоречивые мысли так сильно отразились на лице Кавалье, что в минуту, когда проводник отворил дверь в нижнее помещение, черты его озарились каким-то доверчивым счастьем, с трудом поддающимся описанию. Когда секретарь удалился, Жан быстро вошел, восклицая:
– Наконец-то, Боже мой, я вас снова вижу!
Но что с ним было, когда при свете лампы он узнал своего отца, Жерома Кавалье, старого сент-андеольского хуторянина, который два года находился в плену у католиков!
РАЗОБЛАЧЕНИЕ
Зала нижнего этажа в ратуше города Нима. Окна выходят на площадь. Сквозь наполовину спущенные занавески виден свет праздничных огней, но клики радости прекратились. Жером Кавалье бледен, одет в черное. Волосы его совершенно поседели, лицо строго, почти грозно. Жан Кавалье, увидев своего отца, стоит, пораженный ужасом. Фермер, на минуту растроганный, проводит рукой по лбу, и лицо его принимает прежнее выражение бесстрастной строгости. Сын хочет броситься в объятия отца, но старик протягивает к нему левую руку, как бы желая оттолкнуть его. Жан стоит неподвижно и устремляет на отца скорбный взгляд.
Сын (боязливо, опуская голову). Батюшка!
Отец. Вот уже два года с того дня, как Господь отнял у меня супругу, которую Он мне даровал, я пленник. Я узнал, что мой сын стал одним из вождей преступного мятежа. Я запретил ему браться за оружие: почему он ослушался меня?
Сын (в сторону). По-прежнему непреклонен! В этих событиях, в этих битвах, славных, может быть, для меня, он видит только покушение на свою родительскую власть. Его голос по-прежнему волнует меня, внушает мне страх.
Отец. Сын мой слышал меня?
Сын (с почтительной твердостью). Я взялся за оружие, чтобы отомстить за смерть моей матери, за смерть моей бабушки, которую католики волокли на плетне. Я взялся за оружие, чтобы отомстить за вас, батюшка, которого увели в оковах. Я взялся за оружие, чтобы помешать разрушению наших храмов, чтобы отомстить за убиение наших братьев.
Отец. По какому праву сын мой возмутился против Божьей воли, когда я подчинялся ей, когда я склонял перед нею голову, оплакивая свою супругу, когда я подставил свои руки под оковы? По какому праву сын мой нечестиво поднял голову к Небу, чтобы требовать у него отчета за смерть своей матери и за мой плен.
Сын. То была сыновья обязанность, батюшка.
Отец. Это значило пробудить в себе святотатственное сомнение в справедливости Господа! Месть в Его руках, она не принадлежит человеку.
Сын. Но наши храмы, их разрушали!
Отец. Если Господь допустил моавитян разгромить своды наших храмов, восславим Его под вечно нерушимым небесным сводом. Силы веры в молитве, а не в стенах здания.
Сын (опустив голову, после долгого молчания). Я не один взялся за оружие: наше население последовало за мной.