— Да, это ты можешь сделать, — сказала она.
— Я не вижу испуга в твоих глазах, енотная ты подстилка, — сказал я горько.
— Ну, а на что ты будешь жить? — спросила она. — Неужели ты думаешь, что мой папаша станет тебя содержать?
— Ты права, сука ты этакая, — сказал я.
— Ну, и что мне остается делать? — спросил я, ужасно жалея себя.
— Веди себя хорошо, — сказала Инга, — и тут я вспомнил слова ее мамаши про характер дочки, — и будешь жить по-прежнему, ни хрена не делая…
— Веди себя хорошо, — сказала она, — и мы с Бембиком тебя не обидим.
— ЧТО?! — спросил я.
Вместо ответа она откинула одеяло, сунула в себя крабика, и Бембик молнией шмыганул на кровать. Они начали забавляться. Я попробовал взглянуть на ситуацию непредвзято. Супруга у меня была ничего. Двадцать пять лет. Сиськи. Жопа. Ляжки. Лежит, раскинувшись. Мокрая, блестит. Этот, блядь, крабоед ее заводит…
— А-а-а, о, а, — сказала Инга.
— Я сейчас кончу, Бембик, ты такой НЕЖНЫЙ, — сказала она.
— Хр-р-р-р, — сказал Бембик разочарованно, потому что крабик был пластмассовый.
— О, — разочарованно сказала она, — ты поспешил, Бембик.
После чего приподнялась на локтях и глянула заинтересованно на меня:
— Присоединяйся, милый, — сказала она.
— Заверши то, что начал Бембик, — сказала она.
— Втроем мы настоящая Команда, — сказала она.
— Ну, скорей же, — призвала она.
Я подумал, отложил альпеншток и разделся. Инга, улыбнувшись, раскрыла мне объятия. В коленях у нас путался енот. Я мягко отодвинул его в сторону и сказал: — Подвинься… Бембик.
В ожидании Владивостока
Он был инвалидом по прозвищу Васяня-Обрубок, и из-за него я потерял все.
Потерпел полный крах. Финансовый, моральный, морально-этический, физический, наконец. Это тем более удивительно, что мы с ним толком так и не переговорили ни разу…
Но обо всем по порядку. Вот что я узнал об этом человеке перед тем, как в спешке покинуть страну. Итак, Вася-Обрубок… Обрубком он и был. Во всех смыслах. Наверняка, скажи ему кто в пору его молодости — году так в 70-м, — какое прозвище к нему прилепится, он бы здорово удивился и разозлился. И навалял бы этому «кому-нибудь» по башке своими здоровыми кулачищами. Услышь он такое году в 80-м, тоже разозлился бы, но был бы куда менее опасен, потому что уже пил. Наконец, услышь он это в 90-м, то и с места бы не поднялся, потому что пил к тому времени лет пятнадцать.
Василий пережил классическую историю падения кишиневского интеллигента.
Квартира в новострое для молодых ученых, дачка в десяти километрах от города, пластиночка Окуджавы, сборник «Туристическая песня» на полке между не читаным Апдайком («Кролик, беги», «Ферма», «Кентавр» — обычный советский сборник) и почти прочитанным — потому что там было про трах — Амаду («Донна Флор», «Капитаны песка»), отдых на Черном море раз в год и на Днестре — два раза в году. Ближе к пику карьеры — еще одна квартира в кооперативе, из-за которой им с женой пришлось отказаться от отдыха на три года, машина «жигули» и две дачи. А когда Вася — бывший в местном строительном тресте звездой национального масштаба — выполнил кое-какую халтурку для проектного института в Москве и купил катер (катер!), на котором катался иногда по Днестру, все поняли — жизнь у него удалась.
В этот-то момент струна и лопнула.
Василий начал пить. Пили-то в Молдавии все, но Василий начал не пить, а ПИТЬ. Все больше, все чаще, сначала у костра и с бардами, потом просто с бардами, затем просто у костра, наконец, он стал просто пить. Первым был пропит катер, потом кооператив, затем дача… Спохватившаяся жена, отсудив себе оставшуюся квартиру и дачу, выкинула Василия на улицу.
Там он и замерз ночью настолько, что обморозил себе конечности.
И чтобы спасти бомжа — а Василий к тому времени стал бомжем — ему отрезали руки по локоть и ноги по пах.
Вася не пал духом. Сбежав из дома престарелых, где он и ему подобные умирали в пустых коридорах, в лужах своей мочи и в горах своего говна, он стал прудить и срать на улице. Что же… По крайней мере на улицах хоть иногда убирали. Правда, все реже. Шел 1991 год. Молдавия стояла как заброшенный город в джунглях: прекрасный, каменный, но оставленный людьми, он постепенно порастал буйными лианами, и по нему носились толпы обезумевших мартышек. Мартышки срали на улицах, били стекла мазали говном статуи и соборы. Иногда они срали и в унитазы, но исключительно чтобы позабавиться. В общем, как вы понимаете, брошенный каменный город в джунглях — Молдавию — активно загаживали. И я всегда так считал.
Наташа, впрочем, говорила, что это у меня — обычная мизантропия среднего возраста.
— Ну еще бы, — отвечал я. — Заработаешь тут мизантропию, если твоя подружка забыла обо всем на свете и готова говно убирать из-под задницы какого-то обрубленного бомжа.
— Ты отвратителен в своей мизантропии, — говорила она и уходила из комнаты.
А я оставался, глядя в окно на мартышек, скачущих по улицам некогда цветущего города белых людей.
Последний римлянин в брошенной империей Галлии.
Вот как я себя ощущал.
Неизвестно, правда, был ли он, этот римлянин, и была ли у него жена, и, если на то пошло, жил ли у ворот его дома человек без ног и рук.
И звали ли его Васяней-Обрубком.
* * *
По счастливому для него и несчастливому для меня стечению обстоятельств, Васяня в ходе своих бесцельных с виду — а на деле очень осмысленных, как у муравья, ведомого неизвестным ему самому компасом, — скитаний по городу прибился, наконец, к моим воротам. Небольшого частного домишки, что недалеко от Армянского кладбища. Место было стратегически выгодное. Дорога — пешеходная, на кладбище можно чего-то украсть или выпросить, да и просто переночевать в открытом склепе. Наконец, самое важное…
Человек, к воротам которого прибился Васяня, был тюфяком.
И это был я. Васяня, своим звериным чутьем человека, живущего на улице — таким еще обладают бродячие собаки, — почуял мою слабину. И начал жить у наших ворот. Притащил к ним обоссанный матрац — он нес его в зубах, неуклюже переваливаясь с обрубка на обрубок, Маресьев хренов, — и стал на нем спать. Двигался Вася с трудом, кряхтел, сопел, ныл, так что я разжалобился. Как-то вынес ему плащ-палатку и пару теплых вещей.
— Это ты зачем? — спросила меня Наташа.
— Понимаешь, — сказал я, — я вот думаю…
— Что ты думаешь? — спросила она.
— Ну… — боялся я показаться странным.
— Валяй, — разрешила она мне.
— Мне кажется, — сказал я испуганным голосом, — а вдруг это…
— Что? — спросила она.
— Сам Иисус Христос… — прошептал я.
— Кто ты — и кто Иисус, — сказала она, смеясь.
Она поглядела на меня с удивлением. Пришлось объяснять.
— Ну, как в притчах этих сраных, — объяснил я, нервничая, — когда к тебе домой приходит нищий в гнойных язвах и просит глотка воды, а ты шлешь его на хер и.
— И?
— …и оказывается, что это сам Иисус приходил проверять твою доброту.
— Я не знала, что ты настолько верующий, — подняла она брови.
— Да я, в общем, не очень верующий, — запутался в объяснениях я.
— Ясно, — сказала она. — Ты просто думаешь, что это своего рода послание судьбы, и боишься оплошать перед ней.
— Во-во, — сказал я и закурил.
— Господи, милый, — сказала она.
— Бог — это не ревизор, а ты — не проворовавшийся бухгалтер, — сказала она.
— Кто ты — и кто я… — сказал я задумчиво.
— Если мы не знаем этого, зачем нам пытаться узнать что-то еще, — сказал я.
Пожал плечами, а вечером вынес Васяне-Обрубку поесть. Он поскулил о том, как ему тяжело дается этот простой, в общем, процесс, и мне пришлось, присев на корточки, перелить ему в жадную пасть всю тарелку супа. Потом, чтобы совсем уж не растрогаться, я убежал в дом, пожелав бомжу спокойной ночи.
Постепенно это — кормить бомжа — вошло у меня в привычку.