Зимнюю женщину нужно пасти, выгуливать, доводить до наивысшей точки кипения. Зимняя женщина должна возникать на пороге, мокрая от дождя, стремительная, робкая.
Только зимняя женщина способна сорваться по одному звонку, — едва попадая в рукав плаща, помахивая сумкой, взлетать на подножку монита, такси, автобуса, — покачиваясь на сиденье, изнемогать от вожделения, пока маленький мсье, щелкая подтяжками и суставами больших пальцев, прохаживается по кабинету, прислушивается к звонкой капели там, снаружи, к легким шагам за дверью.
Только зимняя женщина способна медленно, головокружительно медленно подниматься по лестнице, — закусив нижнюю губу, срывать с себя… Нет, медленно обнажая плечо, расстегивать, стягивать, — обернувшись, призывно сверкать глазами, — пока он, маленький мсье, будет идти сзади — весь желание и весь надменность, — властный, опасный, непредсказуемый малыш Жако.
В этом фильме он постановщик и главное действующее лицо. Голос за кадром — вкрадчивый, грассирующий, иногда угрожающий. Героиню назовем, допустим, Макарена, — сегодня она исполнит роль юной бродяжки, покорной фантазиям мсье. Действие разворачивается на крохотном островке между рулонами ватмана и массивной офисной мебелью.
Для роли юной бродяжки куплены — впрок — необходимые аксессуары: светящееся прорехами белье цвета алой розы, изящный хлыст и черная же повязка для глаз. Облаченная в кружева, бродяжка мгновенно становится леди — возможно, голубых кровей, настоящей аристократкой — униженной, заметьте, аристократкой. Она ползет на коленях, — переползает порог — тут каждая деталь упоительна — униженная леди не первой свежести в сползающих с бедер чулках, — она справляется с ролью, тем самым заслуживая небольшое поощрение.
Громко крича, мсье бьется на этой твари, на этой чертовке, — брызжа слюной, он плачет, закрывает лицо желтыми старыми руками. Раскачивается горестно, сраженный быстротечностью прекрасных мгновений. Обмякшая, вся в его власти, она открывает невидящие, словно блуждающие в неведомых мирах глаза. Будто птичка, бьется мсье меж распахнутых бедер. Как пойманная в капкан дичь, мон дье…
Старый клоун, он плачет и дрожит, щекоча ее запрокинутую шею узкой бородкой-эспаньолкой, мокрой от слез и коньяка.
О чем же плачет он — неужели о маленькой шлюшке из Касабланки, о маленькой шлюхе, растоптавшей его юное сердце? Да, вообще-то он француз, но истинный француз появляется на свет в Касабланке, Фесе или Рабате, — он появляется на свет — и быстро становится парижанином, будто не существует всех этих Марселей и Бордо. «Французской провинции не бывает, моя прелесть! — Париж, только Париж…» Первый глоток свободы, первое причащение для юноши из приличной семьи, для маленького марокканца с узкой прорезью губ, пылающими углями вместо глаз, — для болезненного самолюбивого отрока, воспитанного в лучших традициях. Будто не было никогда оплавленного жаром булыжника, узких улочек, белобородых старцев, огромных старух с четками в пухлых пальцах, огромных страшных старух, усеявших, точно жужжащие непрестанно мухи, женскую половину дома, выстроенного в мавританском стиле, с выложенным лазурной плиткой прохладным полом и журчащей струйкой фонтана во дворе. Будто и не бывало спешащих из городских бань волооких красавиц в хиджабах.
Плывущий в полуденной дымке караван белокожих верблюдиц.
Он будет медленно отдаляться, оставляя глухую печаль и невысказанную муку…
Будто не было никогда этой дряни, исторгавшей гнусную ругань на чудесной смеси испанского, арабского и французского, — этой роскошной портовой шлюхи, надсмеявшейся над его мужским достоинством, над самым святым, мон дье!
— «Скажи, меня можно любить, скажи?» — мычит он по-французски, — играет с ее грудями, словно с котятами, а потом вновь берет… он берет ее, дьявол, наваливается жестким, сухим, как хворост, телом.
Задрав всклокоченную бороду, хохочет беззвучно, — седобородый гном в белой галабие и черных носках из вискозы, он исполняет танец любви, мужской танец, танец победителя, захватчика, самца.
Действие фильма разворачивается стремительно и сворачивается по сценарию, без лишних прений. Отклонений и вольностей быть не должно.
Застегнутый на все пуговицы, спускается мсье по ступенькам… Главное умение зимней женщины — исчезать так же незаметно, как появляться. — С зажатой в ладони 50-шекелевой купюрой сворачивает она за угол и взлетает на подножку проезжающего мимо такси.
Я в Лиссабоне. Не одна
А потом ты знаешь, что будет.
Мироздание съеживается до размеров твоей комнаты, это происходит быстро, слишком неожиданно, — возможно, некоторое время у тебя еще хватит сил для сопротивления, но все складывается. Совпадения радуют, пугают, озадачивают. Ты собираешь узор вновь и вновь, поражаясь устойчивости и повторяемости главной темы.
Мастер развернутых метафор и вершитель детских снов. Ты вновь взбираешься по склону, ты вновь оступаешься и летишь в ватную тишину.
Падение — это всего лишь полет. Вниз, вверх, снова вниз. Все дети летают во сне. Набирают высоту, от которой закладывает уши.
Все уже близко. Нарисованное море легко становится настоящим, а после — опять нарисованным. Вот они, эти главные цвета и оттенки. Как точна рука, как безукоризнен удар. Все гладко. Беззвучная пантомима там, за хрупкостью стекла и мощной кладкой бетона. Стеклопакеты не пропускают воздуха. Его подают где-то там, в порядке живой очереди, и в первую очередь тем, кому надо лететь. Младенцам, птицам, пассажирам авиарейсов.
Вспыхивают, гаснут электронные буквы.
Теперь ты понимаешь, из чего состоит узор? Все эти головокружительные зигзаги, бойкие восьмерки, мечтательные овалы и тесные сплетения? Этот вечный орнамент, созидающее самое себя эпическое полотно? Все эти дни и ночи, впадающие друг в друга с неистовством одержимых, монотонно стекающие в Лету, сотворяющие новые дни и ночи, новые миры.
Из одного слова, вырастающего, нарастающего, вырванного из школьного учебника по географии.
Распластанное на обеденном столе, набранное обычным шрифтом, отпечатанное сотни тысячи раз, оно оживает. Ангиной, хватающей вспухшие железки, — раскаленной, слепящей, посреди сонного царства разбросанных одеял.
Оно так прекрасно, это слово, что некоторое время ты повторяешь его, разглаживая смятую страницу, вдыхая свинцовую пыль, наугад отыскивая в ворохе других, не имеющих отношения к главному.
Однажды ты прочтешь его, не раскрывая глаз. Так лучше, гораздо лучше. Там, за плотным укрытием век и ресниц, оно оживает. Приобретает цвет, размер, перспективу. Вот эта линия — море, а эта — горы.
Однажды я там жил. Давно, очень давно, я был счастливым. У меня было все, что нужно для счастья. Дом, море, танцующие люди на берегу.
Знаешь, если все делать правильно…
Чтобы попасть туда, в детский сон, придется стать взрослым.
Потребуется немного мужества, чтобы произнести то, чего ты по-настоящему хочешь.
Картину с одним-единственным словом, вспыхивающим, вырастающим из сонного дыхания, удивленноокруглого, детского, смешного.
Черные пальмы на фоне синего-синего неба. Тонконогий жираф, улетающий в жаркие страны. Туда, подальше от стеклопакетов, холодных ночей, вечных сумерек.
По дорожке, выложенной потерянными варежками и разноцветными снами.
Тающими по мере приближения к цели.
Мария Рыбакова
Сима Волкова
Черный от вулканической пыли песок и рельсы несуществующего трамвая, променад вдоль моря с балюстрадой из белого гипса, где через каждые пять метров попадаются пары: женщина сидит, и парень стоит перед ней, или, наоборот, парень сидит на балюстраде, а женщина стоит рядом. Они прижимаются друг к другу, разговаривают, держатся за руки. Целуясь, парень украдкой успевает смерить взглядом идущую мимо девушку — а девушку зовут Сима Волкова, она шагает по набережной и смотрит на мужчин в облегающих брюках с красными и зелеными поясами, те идут в обнимку с женщинами, у которых волосы завиты, а глаза подведены. И даже четырнадцатилетний на вид мальчик ласково, как умелый любовник, берет девочку за подбородок и целует у моря.