Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.
Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был но в своей тарелке.
— Разве это жизнь? — говорил Коромыслов, ероша волосы. — Это недоразумение, а не жизнь!
— Что тебе не нравится, не пойму? — спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.
— Все! Вообще я считаю, что наша жизнь — это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Дот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!
— У всех так, — сказал Арнольд. — А если у всех так, то, значит, это нормально.
— В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют — вот это, я понимаю, жизнь!
— Ну, чудак! — сказал на это Арнольд. — Тебе что, приключений недостает?
— Недостает, — сознался Коромыслов и погрустнел.
Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, — это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.
Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.
В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке с необыкновенно высоким лбом и отдал пакет.
— Ну, брат Коромыслов, мы с тобой влипли! — воскликнул Арнольд и схватился за голову. — Ты представляешь: мне тоже пакет всучили, чтобы тебе то же самое передать! Ты хоть посмотрел, что в пакете?
— Разумеется, нет.
— А я посмотрел! Деньги в пакете — шестьдесят тысяч.
— Не свисти, — сказал Коромыслов и почувствовал, что вспотел.
— Вот тебе и не свисти! — огрызнулся Арнольд. — Влипли мы с тобой, как последние сосунки!
— И что же теперь будет?.. — на поникшей ноте спросил его Коромыслов.
— Как минимум четыре года без права переписки.
— Да за что же так много?
— За хранение ворованных денег. Это они таким манером вербуют в банды. Сунут деньги под каким-нибудь предлогом, а потом — здравствуйте, я ваша тетя, не желаете ли вступить в банду?!
— Не желаю… — сказал Коромыслов.
— Тогда четыре года без права переписки за хранение ворованных денег. Поди докажи на суде, что ты не верблюд!
— Дай хоть посмотреть, за что сидеть буду, — сказал Коромыслов треснувшим голосом.
— Посмотри, — согласился Арнольд, — но за это тебе добавят строгую изоляцию.
Коромыслов утер ладонью лицо. Ему было ясно, что стряслось непоправимое горе, что жизнь совершенно пошла насмарку, и тогда его обуяла такая гибельная тоска, что захотелось немедленно помереть.
Начиная с того злополучного дня, Коромыслов стал сам не свой: он начал то и дело оглядываться на улицах, в метро взял за правило становиться метрах в трех от края платформы, а дома с отвращением прислушивался к посторонним шумам, ронял столовые принадлежности, вздрагивал от телефонных звонков, часто засматривался сквозь стены и отвечал невпопад. Жена велела ему принимать хвойные ванны и пить пустырник — не помогало.
В четверг Арнольд позвонил Коромыслову на работу и сообщил, будто бы бандиты велели им немедленно явиться на «малину» для объяснений. В первую минуту Коромыслов решил, что никуда не пойдет, что пусть, как говорится, все горит синим огнем, но, хорошенько подумав, он заключил, что нет ничего хуже неопределенности и что, пожалуй, нужно будет пойти. В тот же день, часа за два до свидания с Арнольдом, которое было назначено на половину седьмого в начале Гоголевского бульвара, с Коромысловым произошло внезапное превращение — он перестал бояться. То ли он просто устал бояться, то ли его разобрало зло на людей, которые ни за что ни про что вогнали его в жалкое состояние, то ли в нем действительно сидело какое-то героическое начало, но его вдруг напрочь отпустил страх, и он даже почувствовал себя отчасти другим человеком, нахальным и сильным, как это иногда бывает с застенчивыми людьми тотчас по выходе из кинотеатра, если они посмотрели мужественное кино.
Шли они пешком и очень долго, на чем настоял Арнольд, имея в виду специальную психологическую подготовку: они прошли весь Гоголевский бульвар, всю Кропоткинскую, пересекли Зубовскую площадь и еще с четверть часа плутали какими-то горбатыми, кособокими переулками немосковского антуража. Арнольд через каждые пять минут останавливался перевязать на ботинке узел и из-под руки оглядывался назад, а Коромыслов нарочито беззаботно насвистывал адский танец из «Роберта-дьявола». В конце концов Арнольда стало беспокоить спокойствие его жертвы, и он сказал:
— И зачем мы им понадобились, не пойму?! Ну какие из нас бандиты?..
Коромыслов смолчал, но сделал глазами что-то такое, что вполне могло означать: «А почему бы и нет?»
Наконец пришли. Арнольд в последний раз оглянулся по сторонам, и они завернули в парадное ветхого двухэтажного дома, в фасаде которого было что-то от усталого человеческого лица. Они спустились по каменной лесенке в полуподвал и повернули направо по коридору. Где-то за спиной горела тусклая лампочка, сильно пахло сыростью и еще чем-то непереносимо затхлым — положительно нежилым. В самом конце коридора они остановились напротив двери, которая была исписана разноцветным мелом; Арнольд постучал в нее условленным стуком, и они вошли в просторное помещение с ободранными обоями и отсыревшими потолками, посреди которого почему-то стоял разобранный мотоцикл — в действительности человек с очень высоким лбом использовал это помещение как гараж.
Прямо напротив двери, на низком диване, из которою местами почему-то торчала вата, сидели четверо: тот самый человек, с очень высоким лбом, который на самом деле был обыкновенным сменным мастером с первого подшипникового завода, его приятель, инкассатор, мужчина действительно лютой наружности, и две ничем не замечательные девицы; одна из них просто сидела, положив ногу на ногу, а другая пела под гитару какой-то бандитский романс, от которого веяло гадалками в шалях, милицейскими протоколами и тихими таганскими тупиками. Этот романс до такой степени задел Коромыслова, что ему неожиданно взбрело в голову: жизнь вне закона — все-таки романтическое занятие. Правда, к его чести нужно заметить, что эта мысль промелькнула и испарилась, хотя, разумеется, удивительно, до чего может довести какой-то бандитский романс приличного человека.
Как и ожидалось, человек с необыкновенно высоким лбом объявил Коромыслову и Арнольду, что либо они оба становятся членами его разветвленной банды, либо на них поступает в прокуратуру разоблачительный материал.
— Впрочем, можете откупиться, — в заключение сказал он. — По три тыщи колов с носа, и чтобы деньги сегодня к вечеру. А то приеду мебель забирать. Я буду грузить, а ты, — он ткнул в Коромыслова пальцем, — будешь стоять и говорить мне спасибо.
Потом он подумал-подумал и добавил:
— Или порежу…
Последнее вышло у него негрозно и даже глупо, так что он засмущался сам, но Коромыслов этого не заметил. Вообще он находился в нервно-приподнятом состоянии духа и не замечал ничего, намекающего на подвох, включая те каменные выражения лиц, какие бывают у людей, когда они делают все возможное, чтобы не рассмеяться. К тому же его все это время отвлекало следующее соображение: он думал о том, что, дескать, вот какие бывают страшные люди, не боящиеся ничего, не имеющие представления о тех основополагающих правилах бытия, без которых жизнь становится невозможной, как без вестибулярного аппарата, и, видимо, способные на самые невероятные, доисторические поступки, вплоть до избиения младенцев или антропофагии.