— Афанасий-сан… — И далее следовало какое-то распоряжение.
Наконец рано утром 6 декабря, после продолжительного стояния под Михайловом, Владимир Иванович принял свой первый бой. Ночь на шестое число он провел в окопе, вырытом посреди поля. Было градусов пятнадцать мороза, и заснуть было решительно невозможно. Владимир Иванович сидел на дне окопа, обнявшись с винтовкой, и смотрел в мохнато-черное небо, на котором торчала одна звезда, в свою очередь, смотревшая на него с тем пустым выражением, какое бывает в глазах у зевающего человека. Время от времени на немецкой стороне стреляли из пулемета, иногда с шипением поднималась ракета и долго гасла. Иван Парамонов, который мог спать на любом морозе, сладко вздыхал во сне, Русик нервно курил самокрутку за самокруткой. Потом пришел Козодоев и сказал:
— Интересно, в каком смысле мы истребительный батальон? В том смысле, что мы будем истреблять, или в том смысле, что нас будут истреблять?
— Если бы ты, Козодоев, был не из нашего отделения, — сказал Владимир Иванович, — я бы тебе, Козодоев, в морду дал. За пораженческие настроения.
Козодоев замолчал, но спустя некоторое время тяжело вздохнул и сказал:
— В сущности, это я так, для поднятия тонуса. Ведь шутка сказать, братцы, — помирать с рассветом…
— Зачем каркаешь? — сердито пробурчал Русик. — Вот ворона какая… И так на душе плохо, а ты еще каркаешь! Как это ни странно, но Владимир Иванович в ту ночь не испытывал чувства страха, которое по логике вещей должно испытывать перед боем. Он, разумеется, сознавал, что завтрашний день может стать последним днем его жизни, и даже несколько раз начинал мысленно прощаться с Людмилой и Сашей, нарочно вызывая в себе соответствующее состояние, но оно, как нарочно, не приходило. Было просто холодно и противно. Но когда затеплилось утро и мохнато-черное небо стало превращаться в какое-то серенькое, на него навалилось чувство неприятного ожидания. Еще окончательно не рассвело, еще на лицах лежали полумаски теней, а в окопе уже послышалось нервное шевеление, приглушенное бряцание и утренний кашель, как будто деревяшкой стучали о деревяшку.
Вдруг из глубины наших позиций донесся тяжелый вой, переходящий в грохот, почти не переносимый для человеческого уха, — это началась артиллерийская подготовка, предвестившая наступление наших войск по всей линии обороны. Когда перед немецкими позициями разорвался последний снаряд и внезапно установилась страшная тишина, старший лейтенант Пушкин выбрался из окопа, поднял вверх правую руку и что-то пронзительно закричал. Что именно он кричал, Владимир Иванович не разобрал, но не потому, что не расслышал, а потому, что чувство неприятного ожидания в этот момент достигло той критической точки, когда люди без малого ничего не слышат, не видят, не понимают. Однако из-за того, что на крик Пушкина все стали вылезать из окопа, Владимир Иванович тоже вылез, автоматически отряхнулся, взял винтовку наперевес и вместе со всеми пошел в сторону немецких позиций. Он шел и не чуял под собой ног.
Когда рота Владимира Ивановича уже преодолела примерно половину пути, отделявшего наши окопы от неприятельских, кругом стали подниматься черно-белые фонтаны разрывов, и все, кроме Козодоева, залегли. Владимир Иванович лежал в темном снегу и с удивлением наблюдал, как Козодоев единолично продолжал наступать, не по науке держа винтовку перед собой. Он протащился по глубокому снегу еще шагов пятьдесят, потом как-то весь дернулся, точно его ударило электричеством, и осел. Владимир Иванович отвернулся.
То ли оттого, что уже прошел первый страх, то ли оттого, что его потряс поступок бойца Козодоева, Владимир Иванович несколько отошел и уже кое-что слышал, видел и понимал. Вот прошли несколько тракторов ЧТЗ, крытые листовой броней и снабженные станковыми пулеметами, вот послышался голос старшего лейтенанта Пушкина, и все стали подниматься и идти дальше, вот откуда-то справа донеслось наше «ура!» и покатилось, покатилось, разрастаясь в самостоятельную громоподобную силу, способную, кажется, питать электростанции и сдувать с лица земли целые государства.
В результате этой атаки немцы были выбиты из окопов первой линии обороны, но закрепились на второй, и с наступлением сумерек боевые действия были приостановлены. Рота Владимира Ивановича встала ночевать посреди леса. Хотя это было и запрещено, начали разжигать костры.
Русик плеснул в костер трофейного бензина, и он вспыхнул тревожно-весело, горячо. Владимир Иванович засмотрелся на огонь, стараясь не думать о Козодоеве, и на него мало-помалу стало наваливаться странное состояние облегчения и веселости. Ему вдруг захотелось шутить, говорить ласковые слова, как-нибудь услужить Русику и Ване Парамонову, вообще сделать что-то радостное и любовное, но поскольку он не находил этому состоянию толкового объяснения, то как бы отстранялся от своего веселого «я» и вопросительно экзаменовал его бровью другого «я», недоумевающего и замученного.
— А Козодоев твой нюня, — сказал Иван Парамонов, точно почувствовав, что Владимира Ивановича мучает его смерть, — малодушный человек, и больше ничего. Ты же сам собирался ему в морду дать за пораженческие настроения…
Владимир Иванович припомнил, что он действительно грозился побить Козодоева, и ему почему-то стало смешно. То есть ему оттого стало смешно, что можно пообещать человеку дать ему в морду и не выполнить обещания только по той причине, что через час его не будет среди живых, — это почему-то показалось ему смешно.
— По мне так, — продолжал Иван, — взялся за гуж, не говори, что не дюж. Разве я, то же самое, не человек? Разве у меня к людям жалости нет? Разве я без понятия? Нет, все то же самое, что у Козодоева, но уж раз пошла такая пьянка, что либо немец меня, либо я немца, то извини-подвинься! Всяческую жалость, всяческие умные мысли — в сторону, раз пошла такая пьянка! При данном стечении обстоятельств я могу даже людоедом сделаться, если это нужно для обороны. На годок-другой…
2
После Московского сражения, в апреле 1942 года, когда 10-я армия застряла в городе Кирове — только не в том, что на Вятке, а в том, что на Десне, — отдельный истребительный батальон, истребленный по крайней мере наполовину, был отведен с передовой и расположился на полпути между Кировом и Сухиничами. Тут-то Владимиру Ивановичу во всей полноте и явилась рутина службы: дни его теперь были заполнены штудированием уставов, учебными стрельбами, хождением в гости к зенитчикам, различными хозяйственными работами и еще теми безобидными, но довольно дурацкими деяниями самого разнообразного характера, которые у нас называются баловством. За все время стояния между Кировом и Сухиничами произошли только следующие экстраординарные события: Русика избили штрафники, и он был отправлен в тыловой госпиталь; Владимир Иванович получил от Людмилы письмо, в котором она писала, что бывший капиталист Василий Васильевич записался в народное ополчение и погиб в феврале под Тулой; один раз Владимира Ивановича посылали в Сухиничи за бланками для офицерских аттестатов; больше, кажется, ничего. Но вот в районе дислокации 10-й армии раз-другой показался Георгий Константинович Жуков, и все поняли, что не сегодня завтра фронт пойдет в наступление.
Действительно, в первых числах июля войска Западного фронта атаковали неприятельские позиции, но были отбиты и стали откатываться назад. Что касается собственно отдельного истребительного батальона, то к исходу третьего дня боев он оказался в таком сомнительном положении, что все только и ждали, что приказа об отступлении. Батальон два дня прождал этот приказ, а потом попал в полное окружение, и поэтому пришлось занимать круговую оборону, поскольку для прорыва силы были уже не те.
Когда Владимир Иванович и Иван Парамонов закончили оборудование своих ячеек, они сели на землю в ходу сообщения и закурили.
— Ну, вот и все, боец Иов, — сказал Иван Парамонов. — На этом объявляю заседание закрытым. Аминь!