— Это ты в каком смысле? — спросил Владимир Иванович.
— В том смысле, что одно звание останется завтра от нашего батальона. Я чую, я все чую!.. Я по мирному времени за неделю предсказывал, когда корове значить, — такой я дока.
— Надо думать, что прорвемся, — сказал Владимир Иванович и многозначительно замолчал.
Отдельный истребительный батальон был атакован на другой день после обеда. В четвертом часу пополудни немцы начали минометный обстрел, на который нечем было ответить, так как две батальонные 45-миллиметровки еще третьего дня исчерпали боезапас. Старший лейтенант Пушкин с беспечным видом прохаживался по окопам и говорил:
— Спокойно, сынки, это — прелюдия, самое интересное впереди.
Еще не закончился минометный обстрел, когда на позиции отдельного истребительного батальона пошли немецкие танки. Их было так много, что Владимир Иванович вдруг с необычайной ясностью осознал — это все, конец, гибель. Он передернул затвор и выстрелил, потом еще раз передернул затвор и опять выстрелил, но эта стрельба была, так сказать, ритуальной, потому что пехота за танками не пошла. И все-таки он стрелял до тех пор, покуда у него не вышли патроны, и только когда танки придвинулись настолько близко к нашим окопам, что уже были видны царапины на броне, он сел на землю в своей ячейке, обхватил руками голову и стал ждать развязки.
Глаза Владимир Иванович открыл оттого, что почувствовал, как кто-то взял его за воротник гимнастерки. Он поднял голову и увидел отлично выбритую немецкую физиономию. «Настоящее бритье, оно завсегда придает щеке глянец, как будто щеку намазали постным маслом», — зачем-то припомнились ему слова парикмахера Мендельсона.
Владимир Иванович поднялся и стал машинально отряхиваться.
Первое, что он увидел, когда вместе с немцем, все еще державшим его за воротник, выбрался из окопа, был труп Ивана Парамонова, передавленный гусеницей танка. Глядя на обезображенные останки своего друга, Владимир Иванович стал через силу соображать, что вот Ивана Парамонова нет и уж больше никогда не будет, а он жив, и это, должно быть, стыдно. До него еще не дошло, что он попал в плен, и в голове шевелилась только та неприятная мысль, что, оставшись в живых, он совершил поступок, недостойный советского человека.
Пленных, среди которых был и старший лейтенант Пушкин, раненный в голову, оказалось человек сорок. Они стояли на опушке березовой рощи в окружении нескольких автоматчиков и смотрели по сторонам. Один ротный старшина Афанасий Сипягин был как-то неприятно оживлен — он вежливо улыбался и пытался заговорить с автоматчиком по-немецки.
— Афанасий-сан, е… т… м…! — с укоризной сказал ему старший лейтенант Пушкин.
Ротный старшина кашлянул в кулак и сделал глазами то, что делают, если хотят сказать: «Я что? Я, собственно, ничего…»
Потом пленных построили, пересчитали и повели.
На пятые, что ли, сутки пути их доставили в пересылочный лагерь, который представлял собой примерно гектар голой земли, обнесенный колючей проволокой в два кола с двумя деревянными вышками по углам и бараком, предназначенным для охраны. В первых числах ноября, когда уже ударили морозы, Владимир Иванович попал в другой лагерь, который был лучше прежнего: здесь разрешали рыть землянки, водили на работу, на лесоповал, и кормили три раза в день — утром и вечером только хлебом, а в обед супом из брюквы и тоже хлебом.
Тем не менее ближе к весне Владимир Иванович оголодал до такой степени, что приучился есть все, что только можно было есть без смертельной опасности для организма: полевых мышей, которых в лагере было много, кору, мураву, побеги крапивы и даже не особо отвратительных насекомых. Из тряпочек и дощечек он сделал себе сносную обувь, а шинель значительно утеплил, натолкав за подкладку сена.
В конце 1943 года Владимир Иванович попал в Польшу, в очень большой лагерь под городом Хельмом, потом в Австрию, в лагерь «Гузен» и в конце концов оказался под Дрезденом, в базальтовых каменоломнях, при которых жили военнопленные. Здесь Владимиру Ивановичу даже выдали обмундирование: брезентовые штаны, деревянные башмаки с дерматиновым верхом и почти новую шинель, на спине которой коричневой масляной краской были написаны две большие буквы — SU. В каменоломнях он проработал, впрочем, только четыре месяца, а затем его перевели на маленький завод, делавший удобрения. Наконец в феврале 1945 года он был определен на сельскохозяйственные работы к бауэру Отто Кугелю. Жил Владимир Иванович во дворе его фольварка, в сенном сарае, который запирался на ночь черенком от кирки. Подъем был в половине шестого: Кугель, кашляя, отпирал сарай и вел Владимира Ивановича на кухню, где выдавал кусок хлеба, кружку эрзац-кофе, от которого почему-то пахло чернилами, и морковку. Потом начинались сельскохозяйственные работы: Владимир Иванович резал солому, ходил за свиньями, вывозил навоз и рыл осушительные канавы. В час был обед: Владимир Иванович опять шел на кухню, садился на ящик из-под мыла и ел вечный бобовый суп. После обеда он работал до девяти часов вечера, потом ужинал одним хлебом и шел спать в сарай, а немец аккуратно запирал за ним черенком. Один раз в месяц Кугель выдавал Владимиру Ивановичу пятьдесят пфеннигов на кино, которое он ходил смотреть в Альтсбург, ближайший тамошний городишко.
Работа на фольварке кончилась для Владимира Ивановича неприятностью. Однажды он ненароком украл у Кугеля кусок мыла, поскольку до крайности запаршивел, Кугель нажаловался в полицию, и Владимира Ивановича посадили на месяц в лагерь труда и перевоспитания — были такие специальные лагеря. В этом лагере он просидел только четыре дня, а на пятый день штрафников освободили американцы. Так закончился военный период жизни Владимира Ивановича Иова, о значении которого для предсказания будущего мне еще предстоит подумать в свете изречения Сенеки: «Благ процветания следует желать, а благами бедствий — восхищаться».
Глава IV
1
В первых числах мая, но уже после подписания Кейтелем безоговорочной капитуляции, Владимир Иванович в составе большой партии советских военнопленных был доставлен сначала в лагерь для перемещенных лиц, а затем в фильтрационный лагерь под Лейпцигом, где он проходил так называемую госпроверку. В этом лагере бывших военнопленных встретили молодые парни в новеньких гимнастерках, глядевшие подозрительно, во всяком случае, не по-братски.
— Ребята, вы чего! — на радостях сказал им Владимир Иванович. — Вы чего как не родные? Ведь мы же свои, природные русаки!
— Давай проходи, русак… — ответил ему один молодой конвойный и повел угрозливо автоматом.
Госпроверку Владимир Иванович проходил до конца августа сорок пятого года, и после того, как были наведены необходимые справки, его вызвал к себе начальник фильтрационного лагеря подполковник Вооружейкин. Он похлопал Владимира Ивановича по спине и сказал:
— Что, брат Иов, хлебнул лиха?
— Хлебнул, товарищ подполковник, — ответил Владимир Иванович, — и даже слишком.
— Ничего, брат Иов, у нас за битого двух небитых дают. Главное, что ты чист перед социалистической Родиной. Дуй домой…
В начале сентября Владимир Иванович приехал в Москву. Он вышел на площадь перед Белорусским вокзалом, ожидая, что вот сейчас его обуяет счастливейшее чувство возвращения восвояси, но, видимо, оттого, что за годы войны и плена он много раз проигрывал эту минуту в воображении, его ничего такого не обуяло.
Встречу Владимира Ивановича с Людмилой и Сашей я описывать не намерен, потому что, как ее ни описывай, все равно выйдет фальшь. В нужном месте я только замечу, что Людмила за эти годы сильно сдала, а Саша представлял собой к тому времени угрюмого мальчишку с оттопыренными ушами. Пожалуй, еще я замечу, что не прошло и часа после его возвращения домой, как ему уже казалось, будто он никуда не отлучался из своей комнаты в Барыковском переулке, и все, что было с ним в эти четыре года, есть результат чуть ли не того, что он либо надолго задумался, либо нечаянно задремал.