Вырубов застал Колобкова за починкой соседского утюга. Он сел на диван, как раз под полочку для слонов, положил ногу на ногу и, подробно описав Колобкову перипетии последних дней, в заключение попросил у него временного приюта. В ответ Колобков сказал:
— Милости прошу к нашему шалашу.
— Теперь вот какое дело, — продолжал Вырубов. — Возьми меня, пожалуйста, к себе на работу.
— Писарчуком? — спросил Колобков.
— Зачем же писарчуком?! — слегка возмутился Вырубов. — Рабочим, простым рабочим!..
Колобков недоверчиво склонил голову набок.
— Я же мужик, я же здоровый, как конь, а меня заставляют корпеть над оптимизацией бухгалтерского труда… Страна, понимаешь, строит, а я просиживаю штаны!
Колобков сказал:
— Утро вечера мудренее, — он вообще любил поговорками изъясняться. — Поэтому давай-ка ложиться спать.
Наутро они выпили по чашке крепчайшего чая и поехали оформляться.
В обход некоторых формальностей Вырубов был немедленно принят на работу в качестве каменщика с окладом в сто пятьдесят рублей. Эти деньги в принципе Вырубова устраивали, хотя с идеей наемной комнаты он вынужден был проститься; он посчитал, что даже за вычетом той самой сотни, которую он обязался выплачивать дочерям, у него кое-что остается на пропитание, и что вообще все складывается отлично, если только в ближайшее время его не выставит Колобков.
Ближе к обеду Вырубов прибыл на строительную площадку. В каптерке ему выдали полное обмундирование, и он сказал себе: «Ну вот, наконец-то начинается настоящая жизнь».
Однако когда Вырубов встал на свое рабочее место, то есть на место подручного у каменщика по фамилии Ионидис, при котором ему предстояло набираться опыта и сноровки, он вдруг заопасался, что ему придется в тягость монотонная каменщицкая работа. Но это опасение было напрасным. С течением времени ему, во-первых, открылось, что в новой работе есть нечто необыкновенно симпатичное, приятно-кропотливое, а главное, всегда имеющее гуманистический результат, так как из бесформенной груды кирпичей вечно выходило что-то полезное человеку. Во-вторых, эта работа имела то неоспоримое преимущество, что время на стройке текло необыкновенно скоро и незаметно. Кажется, только заступил, только замелькали перед глазами мастерок, пахучие лепешки раствора и кирпичи, как глядь — вон он уже, первый, одиннадцатичасовой перекур: все идут в вагончик пить чай, который неизменно сопровождается занимательными разговорами, например:
— А у нас недавно хирурга посадили. Из районной поликлиники. Хирург — баба. И знаете, за что ее посадили? Она операции делала без наркоза. Все терпели, а один настучал — ну и посадили. На суде ее спрашивают: «Зачем же вы над больными-то издевались? Вам что, наркоза жалко? Откуда такой садизм?» Она отвечает: «Я только мужиков без наркоза оперировала, очень они мне досадили». — «Это, — говорят, — интересно: чем же они вам досадили? Замуж, что ли, не берут?» — «Если бы замуж, — отвечает, — а то я через них сорок абортов сделала, и поэтому я им мстю!»
— И все-то у тебя, Ионидис, глупости на уме. Нет, чтобы о производственном поговорить, так сказать, спуститься на землю п обратить внимание на реальные безобразия. Вот, положим, завтра наряды закрывать — а ведь нечего закрывать!..
— А кто опять виноват? Начальство виновато, Колобков, отщепенец, виноват! Я бы этого Колобкова, честное слово, направил бы на исправительные работы с конфискацией имущества.
— Суров ты, Семен Иванович.
— Иначе нельзя. Иначе они совершенно оторвутся от жизни. Ну, пускай на первый случай без конфискации имущества, но чтобы обязательно на исправительные работы. Например: час сидишь за бумагами, час контору подметаешь, час сидишь за бумагами, час контору подметаешь…
— Вот ты, Семен Иванович, на руководство критику наводишь, а не лучше ли, как сказал поэт, на себя, кума, оборотиться? Колобков, конечно, вредный элемент, это я не спорю, но и ты, Семен Иванович, гусь хороший. Вот по какому случаю твое звено сегодня все утро прохлаждалось?
— Так струбцины куда-то запропастились! Наверное, кто-то спер…
— Вот и выходит, что ты такой же вредный элемент, как наш Колобков. Ведь всего и делов-то, ё-моё: взял да параллельно спер струбцины в четвертом СМУ!
— Все, ребята, в атаку, — прерывал разговор бригадир Самсонов. — Пятнадцать минут прошло.
После одиннадцатичасового перекура глазом не успеешь моргнуть — обед. Пообедав, строители устраивали себе кратковременную сиесту, то есть раскидывали ватники и подремывали в теньке. В эти минуты на Вырубова набегали хорошие мысли: он думал о том, какая в сущности отличная пошла жизнь, какие славные ребята его окружают, о том, как вечером они с Колобковым будут по-холостяцки ужинать хлебом и колбасой, одновременно разыгрывая партию в шашки, — словом, о том, какая отличная пошла жизнь. А через каких-нибудь два часа наступала пора еще одного перекура: опять шли в вагончик, разливали пахучий чай и возвращались к занимательные разговорам…
— Кто-нибудь газету сегодняшнюю читал?
Молчание.
— Неужели так никто и не читал?
— А чего ее читать? Заграница меня, например, совершенно не интересует, а у нас сроду ничего не случается.
— Ну так… насчет международного положения.
— Да не слушай ты его, обормота! Он всю дорогу аполитично рассуждает. Читал я газету, вон с Ионидисом на пару читали.
— Ну и какое положение на планете?
— А такое положение, что войны, как видно, не миновать.
— Не знаю, как вам, ребята, а по мне все едино: что ломать, что строить.
— Ты это к чему?
— А к тому, что лично я не против намять ряшку мировому империализму. Война? Пусть будет война, поглядим, кто кого!
— Ты что говоришь-то, полоумный! Ты давай отвечай за свои слова…
— А что? Я правильно говорю. Вот ты посуди: тридцать лет уже как мы не воюем, совершенно распоясался народ, навроде скандинавов каких-нибудь — забыли, с какого конца ружье заряжают. А если третья полоса войн? Тогда как?!
— Тебе хорошо языком трепать, у тебя белый билет.
— Несмотря на белый билет, я отлично понимаю свой долг перед социалистической Родиной.
— Очень интересно. И как же ты его понимаешь?
— Я так его понимаю: если начнется война, я беру на трудовые сбережения танк и своим ходом выдвигаюсь на линию фронта.
— При теперешнем благосостоянии тебе еще на танк записаться придется.
— А у меня кругом блат!
— И опять у вас глупости на уме! Нет, чтобы о производственном поговорить, так сказать, спуститься на землю и обратить внимание на реальные безобразия. Вот, положим, завтра наряды закрывать — а ведь нечего закрывать!..
— Все, ребята, в атаку, — прерывал разговор бригадир Самсонов. — Пятнадцать минут прошло.
После второго перекура Вырубов работал с особенным удовольствием. Он смотрел на себя как бы со стороны и радовался тому, как толково он делает свое дело: вот он берет левой рукой кирпич, высматривает дефекты, слегка его поскребывает мастерком — держит; потом зачерпывает раствор, ровным слоем распространяет его по кладке и пришлепывает кирпич: придавливает, глядит, хорошо ли лег, постукивает сверху черенком мастерка, подбирает раствор с фасада, опять для проформы постукивает черенком. «Вообще искусство жить, — думал при этом Вырубов, — в определенном смысле есть искусство извлекать удовольствие из всего. Поэтому самую многочисленную категорию бедолаг составляют люди, которые не умеют превратить в удовольствие несколько часов обязательного труда. А между тем из любого, даже самого унылого, машинального деланья можно извлечь такую тихую, кропотливую радость, этакую именно конфетку из ничего».
Правда, Ионидис за низкие темпы на Вырубова шумел.
После окончания смены он принимал душ, переодевался и, покидая строительную площадку в тесном шествии всей бригады, чувствовал себя, что называется, мужиком: руки чугунные, ноги чугунные, в голове пространство. Ему хотелось поигрывать во рту папиросой, говорить грубости и шалить. «Вот сегодня положил без чего-то куб, — говорил он себе. — Это не напрасно, это не зря».