— Ей-богу, моя правда, — сказал Гришка. — Поступь у ней, посмотрите, какая. На такую лошадь и сесть противно. Как на нее только сядешь — она, дура такая, задом крутит. Шут ее знает почему, но крутит задом. От нее и болезни могут произойти: грыжа, например, болезнь… От села до базара четыре версты, всякий знает, а у меня пот градом — измучила совсем чертова анафема. Так и крутит задом, так и крутит… Да я вам даже показать могу…
Фома Хромой подошел к Гришке и ударил его.
— Чего зубы-то заговариваешь, сука старая. Если ты есть вор, так и веди себя правильно. Не заговаривай.
Повели Гришку дальше. Уже и село близко — церковь видна.
— Братцы, — смиренно сказал Гришка, — а, братцы… А ведь бить-то меня зря будете. Все равно скоро конец свету.
Мужики шли молча.
— Вот что, — опять начал Гришка, — ходит тут такой юродивый блаженненький Иванушка-братец… Не я, а он эти слова говорит. «Да, — говорит, — будет в этих местах великое землетрясение и огненный вихорь».
— Да ну? — тихо удивился Фома Хромой. — Врешь?
— Ей-богу, моя правда. Да что мне теперь скрывать? Мне и скрывать теперь нечего. Он и число назначил. Какое у нас число сегодня?
— Осьмое число, — ответили мужики.
— Осьмое. Правильно. Ну, а тут на девятое назначено. Завтра, значит, и будет. В полдень пожелтеет небо, настанет вихорь и град падет на землю, и град сей будет крупнейший, с яйцо с куриное и даже больше… И будет бить этот град все насквозь. И человека, и скот домашний — корову, например, или курицу…
— И железо? — спросил староста. — Крыша у меня если, скажем, железная?
— Драгоценные есть ваши слова, — сказал Гришка, — и железо.
Мужики остановились.
— Ну, а попа, — спросил кто-то, — может ли, например, поп уцелеть?
— Нет, — ответил Гришка, — и поп не может уцелеть…
— А ведь это верно, — раздумчиво сказал Фома Хромой, — ходила тут схимонашенка такая… Подтверждала эти слова. Только про град-то это он врет. Про град она ничего не говорила. А землетрясение — это верно. И вихорь огненный.
— Ну, а что же, — спросили мужики Гришку, — что же такое делать, если, например, кто спастись хочет?..
— Да врет он, — вдруг закричал староста. — Врет ведь, собачий хвост. Зубы дуракам заговаривает. Бейте его, людишки добрые!
Мужички не двигались.
— Нельзя бить, — строго сказал Фома Хромой. — Обождать нужно. Обождем до завтра, братишки. Убить человека завсегда не поздно… Только про град-то он врет, собачий хвост. Ничего схимонашенка про такое не говорила.
— Безусловно врет, — сказал староста, — ей-богу, врет. И про железо врет.
— Так завтра что ли, Гриша, обещаешь ты? — спросил Фома Хромой.
— Завтра. Пожелтеет в полдень небо, настанет вихорь, и град падет на землю, и град сей…
— Ладно, — сказали мужички, — обождем до завтрева.
Развязали Гришке руки и повели в село. А в селе заперли Гришку на старостином дворе в амбаре и караульщика приставили.
К вечеру все село знало о страшном пророчестве. Приходили бабы на Старостин двор с хлебом и с яйцами, кланялись Гришке и плакали.
А у Фомы Хромого народу собралось множество. Сидел Фома Хромой на лавке и говорил такое:
— Если б не эта схимонашенка, да я бы первый сказал, врет он, собачий хвост. Ну, а тут схимонашенка… У кого еще была схимонашенка?
— У меня, Фома Васильич, была. У меня и есть, — сказала баба простоволосая, — к вечеру сижу я преспокойно… Стучит ктой-то…
— Да, — перебил Фома Хромой, — небо пожелтеет, настанет вихорь…
Назавтра мужички в поле не вышли. А день был ясный. Ходили мужички по селу, на Старостин двор заходили и пересмеивались.
— Сидит еще пророк-то?
— Сидит.
— Соврал, собачий хвост. Как пить дать, соврал. А ведь каково складно вышло. Ах ты, дуй его горой! Такого и бить-то жалко.
И только Фома Хромой не смеялся.
Ходил Фома Хромой в одиночку, хмурился, выходил в поле и смотрел на небо. А небо было ясное. В полдень услышали крик на селе. Кричал Фома Хромой.
— Туча!
И точно. Из-за казенного лесу низко шла туча. Была эта туча небольшая и серая. И ветер гнал ее быстро. Все село высыпало на зады и в поля. И дивится.
— Да, туча.
Но не пожелтело небо и вихорь не настал — прошла туча над селом быстро и скрылась.
День был ясный.
Бросились мужички на Старостин двор. Хвать-похвать — амбар открыт, а Гришки нету. Исчез Гришка.
А вместе с Гришкой исчез и конь Старостин королевской масти.
Черная магия
I
Не такие теперь годы, чтобы верить в колдовство или, может быть, в черную магию, но только рассказать об этом никогда не мешает.
Много темных людишек и посейчас существует. Как в других деревнях, неизвестно, а в селе Лаптенках это так. В селе Лаптенках бабы, например, и болезни всякие заговаривают, и на огонь и на воду ворожат, и травы драгоценного свойства собирают. Что до другого, не знаю, не скажу, ну, а болезни — это, пожалуй, правильно. С болезнями бабка Василиса очень даже великолепно справляется.
Конешно, приедет какой-нибудь этакий ферт заграничный, он, безусловно, только посмеется.
— Эх, — скажет, — Россия, Россия, темная страна!
Так ему что? Ему подавай в цилиндре доктора, в пиджаке, а на бабку Василису он и не взглянет. Да он, может быть, и на лекарского помощника Федор Иваныча Васильченку не взглянет. Вот что! Вот это какой ферт!
Но только с таким человеком я и спорить никогда не соглашусь. Там у них и жизнь другая, а не такая, там, может быть, и болезней-то таких нет, как у нас.
Вот, рассказывают, грелки у них поставлены в трамваях, чтоб сквознячок, значит, ножку не застудил, пожалуйста…
Ведь это что? Ведь это дальше и идти-то некуда. Полное европейское просвещение и культура…
Ну, а у нас и жизнь тут другая и людишки не такие. У нас вот баба, например, погибла от черной магии. Супруга Димитрия Наумыча.
II
А по-пустому все и вышло. Ее, имейте в виду, Димитрий Наумыч со двора вон выгнал. Вот оттого все и произошло. А, впрочем, нет, не оттого.
Прежде случай был другой, деревенский. В дело это чертов сын Ванюшка замешался. Вот что.
Жил-был на свете такой Ванюшка, мужик больной и убогий… Из-за него все и произошло. Конешно, бывали тут на селе и раньше разные происшествия: повадились, например, мужички каждую весну тонуть — то Василь Васильич, мужик богатенький, потонул, то староста нырнул нечаянно, то Ванюшка теперь… Но только все это было по веселым делам, а такого дела, чтобы, например, бабу свою вон выгнать — тут и привычки такой ни у кого не было.
Так вот Ванюшка больной и убогий… Я, как в Лаптенках расположился, сразу обратил полное свое внимание на Ванюшку. Ходит это он, можете себе представить, веселенький, ручки свои, сволочь, потирает. Я его запомнил, остановил тогда на селе, отвел в сторону.
— Ты что ж это, — спрашиваю, — так нахально-то ходишь и ручки свои потираешь, гадина?
А он, как сейчас помню, ехидно так посмотрел на меня.
— А чего, — говорит, — мне горе-то горевать? Мне теперь, знаете, лафа. Я хотя и больной и убогий, а жить теперь буду, что надо. Очень передо мной широкий горизонт в смысле богатеньких невест и приданого.
— Да что ты, — говорю, — врешь?
— Нету, — говорит, — не вру. Как хотите. Ходит теперь мужик в очень большой цене, да только, имейте в виду — мужик холостой, неженатый… Да вы, — говорит, — впрочем, сами-то взгляните, что кругом деется.
Взглянул я кругом, ну, вижу — дела-делишки: на селе бабы кишмя кишат, девки на вечеринках дура с дурой танцуют, а кавалеров ихних — как корова языком слизала. Нету ихних кавалеров. Никто из молодых молодчиков, заметьте, с германской войны домой не вернулся.
«Вот, — думаю, — да-а».
А Ванюшка ходит вкруг села и хвалится.
— Дождался, — говорит, — я своего времечка. Как угодно. Дорвался до роскошной жизни. Я хоть и больной и убогий, а мужик. Из песни слова не выкинешь.