Так вот поставили эту пьесу.
А перед самым спектаклем один любитель, который купца играл, выпил. И в жаре до того его, бродягу, растрясло, что, видим, не может роль купца вести. И как выйдет к рампе, так нарочно электрические лампочки ногой давит.
Режиссер Иван Палыч мне говорит:
— Не придется, говорит, во втором акте его выпущать. Передавит, сукин сын, все лампочки. Может, говорит, ты за-место его сыграешь? Публика дура — не поймет.
Я говорю:
— Я, граждане, не могу, говорю, к рампе выйтить. Не просите. Я, говорю, сейчас два арбуза съел.
А он говорит:
— Выручай, браток. Хотя на одно действие. Может, тот артист после очухается. Не срывай, говорит, просветительной работы.
Все-таки упросили. Вышел я к рампе. И вышел по ходу пьесы как есть в своем пиджачке, в брюках. Только что бороденку чужую приклеил. И вышел. А публика хотя и дура, а враз узнала меня.
— А, — говорят, — Вася вышедши! Не робей, дескать, дуй до горы…
Я говорю:
— Робеть, граждане, не приходится — раз, говорю, критический момент. Артист, говорю, сильно под мухой и не может к рампе выйтить. Блюет.
Начали действие.
Играю я в действии купца. Кричу, значит, ногами от грабителей отбиваюсь. И чувствую, будто кто-то из любителей действительно мне в карман лезет.
Запахнул я пиджачок. В сторону от артистов.
Отбиваюсь от них. Прямо по роже бью. Ей-богу!
— Не подходите, — говорю, — сволочи, честью прошу.
А те по ходу пьесы это наседают и наседают. Вынули у меня бумажник (18 червонцев) и к часам прутся. Я кричу не своим голосом:
— Караул, дескать, граждане, всерьез грабят.
А от этого полный эффект получается. Публика-дура в восхищении в ладоши бьет. Кричит:
— Давай, Вася, давай. Отбивайся, милый. Крой их, дьяволов, по башкам!
Я кричу:
— Не помогает, братцы!
И сам стегаю прямо по рылам.
Вижу — один любитель кровью исходит, а другие, подлецы, в раж вошли и наседают.
— Братцы, — кричу, — да что ж это? За какое самое это страдать-то приходится?
Режиссер тут с кулис высовывается.
— Молодец, — говорит, — Вася. Чудно, говорит, рольку ведешь. Давай дальше.
Вижу: крики не помогают. Потому, чего ни крикнешь — все прямо по ходу пьесы ложится. Встал я на колени.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Не могу больше! Спущайте занавеску. Последнее, говорю, сбереженье всерьез прут!
Тут многие театральные спецы — видят, не по пьесе слова — из кулис выходят. Суфлер, спасибо, из будки наружу вылезает.
— Кажись, — говорит, — граждане, действительно у купца бумажник свистнули.
Дали занавес. Воды мне в ковшике принесли. Напоили.
— Братцы, — говорю. — Режиссер, говорю, Иван Палыч. Да что ж это, говорю. По ходу, говорю, пьесы ктой-то бумажник у меня вынул.
Ну, устроили обыск у любителей. А только денег не нашли. А пустой бумажник кто-то в кулисы кинул. Деньги так и сгинули. Как сгорели. Вы говорите — искусство? Знаем! Играли!
Вятка
Вятка — город провинциальный. В Вятке волки по улицам бегают. Там даже поговорка сложилась: волков бояться — по центральной улице не ходить.
Столичная пресса отмечает это характерное вятское явление:
На Центральную улицу города забежали два крупных матерых волка…
В другом городе стрелять бы начали в волков. Но не такой это город Вятка, чтоб стрелять. Вятка город тихий. Там даже в революцию выстрелов не было. К чему же теперь, при нэпе, взбудораживать невинные вятские сердца?
Нет! Там в волков не стреляли. Там свистеть начали. «Красная газета» отмечает этот провинциальный способ:
Растерявшиеся милиционеры принялись свистеть…
А что такое, читатель, свист? Свист — это нечто нереальное, умственное, так сказать, звуковая несущественная трель. Сами посудите, много ли свистом поделаешь с матерым волком?
Но не такой это город Вятка. Там и свист вполне пригоден в борьбе с матерыми хищниками. Там, оказывается,
на свистки милиционеров из одного дома выбежал дворник, который бросился на волка и задушил его. Второй волк убежал в лес.
Ну да. Выбежал дворник.
— Что, спрашивает, волки, что ли? Чичас мы их подомнем.
И подмял. Долго ли умеючи?!
Вот, скажем, Ленинград всегда был на первом месте. А в данном случае Ленинграду нипочем не устоять против Вятки.
В Ленинграде вызвали бы против волков пожарную команду. И волков убрали бы довольно скоро.
Но, во всяком случае, с чувством глубокого профессионального восторга мы отдаем Вятке первенство.
По слухам, герой дворник представлен к медали за спасение утопающих.
Валяйте, нам не жалко!
Гляди, читатель, чего на картинке видишь? Небось, думаешь — это последний фотопортрет нашего многоуважаемого Гаврилы?
Нету, читатель. Это не наш Гаврила. Это харьковский Гаврила. Это в Харькове журнал такой будет выходить «Гаврила».
А пущай выходит. Нам не жалко.
Погляди, читатель, еще раз на картинку. Ась?
Гляди: идет человек с вещами. Тут у него и папка с бумагами, и пузырек с чернилами, и ручка с пером. Все, как у богатого. И пиджак слева, гляди, оттопыривается слегка. Это не иначе как бумажник с деньгами пузырится. На три номера, небось, за глаза хватит.
Ладно. Пущай выходят. Нам не жалко.
А только для истории сообщаем: просим не смешивать нашего Гаврилу с этим Гаврилой. Наш Гаврила будет слегка поплотней, и выражение лица у нашего несколько язвительней. И не курит, как этот. Потому — борьба. И кашне не носит. Братишка его двоюродный действительно носит кашне, а он — нет.
Ну, ладно. Пущай их выходят. Надо же и Харьков слегка осчастливить. Нам не жалко. Мы все советские. И наш Гаврила — советский, и этот — советский. Мы его не хаем. Это тоже ужасно способный Гаврила. Вишь, идет как смело. И аппарат в руке. И зачем ему, братцы, аппарат сдался? Фотомонтаж он делать будет, что ли? Ах, едят его мухи!
А только странно, братцы, где ж у него наш журнал «Бузотер»? Чтой-то не видно. Эге, да он в папочке спрятан. Глядите — кусок торчит.
Пущай торчит. Разве нам жалко. Пущай их читают и пущай сами выходят.
А полупочтенному нашему тезке — Гавриле — наше вам с кисточкой.
Теперь-то ясно
Нынче, граждане, все ясно и понятно.
Скажем, пришла Масленица — лопай блины. Хочешь со сметаной, хочешь — с маслом. Никто тебе и слова не скажет. Только, главное, на это народных сумм не растрачивай.
Ну а в 1919 году иная была картина.
В 1919 году многие граждане как шальные ходили и не знали, какой это праздник — Масленица. И можно ли советскому гражданину лопать блины? Или это есть религиозный предрассудок?
Как в других домах — неизвестно, а в нашем доме в 1919 году граждане сомневались насчет блинов.
Главное, что управдом у нас был очень отчаянный. А с тех пор как он самогонщицу в № 7 накрыл, так жильцы до того его стали бояться — ужас.
И помню, наступила Масленица.
Сегодня, например, она наступила, а вчера я прихожу со службы. И кушаю, что было. А жена вытирала посуду полотенцем и говорит сухо:
— Завтра, говорит, Масленица. Не испечь ли, говорит, блинков, раз это Масленица?
А я говорю:
— Погоди, говорю, Марья, не торопись, не суйся, говорю, прежде батьки в петлю. Праздник, говорю, Масленица невыясненный. Это, говорю, не 1925 год, когда все ясно. Погоди, говорю, сейчас сбегаю во двор, узнаю как и чего. И если, говорю, управдом печет, то, говорю, и нам можно.
И выбежал я во двор. И вижу: во дворе жильцы колбасятся. В страшной такой тоске по двору мечутся. И между собой про что-то шушукаются.
Говорю шепотом:
— Не насчет ли Масленицы колбаситесь, братцы?
— Да, отвечают, смотрим, не печет ли управдом. И ежели печет, из кухни чад, то вроде это декрета — можно, значит.