Вызвался я добровольно заглянуть в кухню. Заглянул вроде как за ключом от проходного. Ни черта в кухне. И горшка даже нет. Прибегаю во двор.
— Нету, говорю, граждане, чисто. Никого и ничего, и опары не предвидится.
А тут, помню, бежит по двору управдомовский мальчишечка семи лет — Колька.
Поманил я его пальцем и спрашиваю тихо:
— Ребятишка, говорю, будь, говорю, другом. Есть ли, скажи, опара у вас или не предвидится?
А мальчишечка, дитя природы, показал шиш из пальчиков и ходу. Отвечаю жильцам:
— Расходитесь, говорю, граждане, по своим домам. Масленица, говорю, отменяется.
А тут какой-то гражданин с восьмого номера надел пенсне на нос и заявляет:
— И это, говорит, свобода совести и печати?!
А я отвечаю:
— Ваше, говорю, дело десятое. У вас, говорю, интеллигентный гражданин, и муки-то нету. А вы, говорю, вперед лезете и задаетесь.
А он:
— Я, говорит, не из муки, я, говорит, из принципа.
Я говорю:
— Мне это не касаемо. Встаньте, говорю, назад. Дайте, говорю, женщинам видеть.
Ну, разгорелся классовый спор. А баба в споре завсегда визжит. И тут какая-то гражданка завизжала. А на визг управдом является.
— Что, говорит, за шум, а драки нету?
Тут я вроде делегатом от масс, выхожу вперед и объясняю недоразумение граждан и насчет опары. А управдом усмехнулся в душе и говорит:
— Можно, говорит, пеките. Только, говорит, дрова в кухне не колите. А что, говорит, касаемо меня, то у меня муки нету, оттого и не пеку.
Похлопали жильцы в ладоши и разошлись печь.
Прошло шесть лет.
А многие граждане и посейчас в тоске колбасятся и не знают, можно ли советскому гражданину блины кушать или это есть религиозный предрассудок.
Не далее как вчера пришла ко мне в комнату хозяйка и говорит:
— Уж, говорит, и не знаю… Ванюшка-то, говорит, мой — ответственный пионер. Не обиделся бы на блины. Можно ли, говорит, ему их кушать? А?
Вспомнил я нашего управдома и отвечаю:
— Можно, говорю, гражданка. Кушайте. Только, говорю, дрова в кухне не колите и народные суммы на это не растрачивайте.
Так-то, граждане. Лопайте со сметаной.
Попалась, которая кусалась
Это, кажется что, в Тамбове было. В резерве милиции. Лошадь Васька укусила милиционера, гражданина Трелецкого.
Случай вполне прискорбный
А случилось это в Тамбове. Повел Трелецкий на водопой Ваську.
А жеребец Васька играться начал. Схватил для потехи руку и рвать начал.
Ну, крики, одним словом, охи, и кровь течет. А лошадь забавляется. Ей вроде это нравится так бузить.
Собрался резерв милиции, вырвал гражданина и в больницу его в карете «скорой помощи».
А насчет преступной лошади читатель, конечно, может полюбопытствовать, чего, например, с ней сделали. — Думаете — ее в тюрьму посадили? Верно! Откуда вы знаете? Именно в тюрьму. Одним словом, посадили ее в губернский дом заключенных и рапортичкой с отделом труда снеслись, дескать, —
Сообщаем, что лошадь, от которой произошел несчастный случай с милиционером, переведена в Губдомзак, где пока ведет себя прилично, причем об укусах Губдомзак предупрежден. В дальнейшем лошадь предназначена к продаже…
Врид. Нач-ка Адм. отдела (подпись)
Одним словом, угробили лошадку. Попалась, которая кусалась. Да и куда попала — в дом заключения с изоляцией.
Иная лошадь лоб себе расшибет, начальника милиции забодает и то такой чести не дождется. Тут уж кому какое счастье, читатель. Не правда ли?
А вот жеребцу Ваське — счастье.
А лошади в Тамбове, говорят, перестали кусаться. Как рукой сняло.
Столичная штучка
В селе Усачи, Калужской губернии, на днях состоялись перевыборы председателя.
Городской товарищ Ведерников, посланный ячейкой в подшефное село, стоял на свежеструганных бревнах и говорил собранию:
— Международное положение, граждане, яснее ясного. Задерживаться на этом, к сожалению, не приходится. Перейдем поэтому к текущему моменту дня, к выбору председателя заместо Костылева, Ивана. Этот паразит не может быть облечен всей полнотой государственной власти, а потому сменяется…
Представитель сельской бедноты, мужик Бобров, Михаиле Васильевич, стоял на бревнах подле городского товарища и, крайне беспокоясь, что городские слова мало доступны пониманию крестьян, тут же, по доброй своей охоте, разъяснял неясный смысл речи.
— Одним словом, — сказал Михайло Бобров, — этот паразит, распроязви его душу — Костылев, Иван Максимыч, — не могит быть облегчен и потому сменяется…
— И заместо указанного Ивана Костылева, — продолжал городской оратор, — предлагается избрать человека, потому как нам паразитов не надобно.
— И заместо паразита, — пояснил Бобров, — и етого, язви его душу, самогонщика, хоша он мне и родственник со стороны жены, предлагается изменить и наметить.
— Предлагается, — сказал городской товарищ, — выставить кандидатуру лиц.
Михайло Бобров скинул с себя от полноты чувств шапку и сделал широкий жест, приглашая немедленно выставить кандидатуру лиц.
Общество молчало.
— Разве Быкина, что ли? Или Еремея Ивановича Секина, а? — несмело спросил кто-то.
— Так, — сказал городской товарищ, — Быкина… Запишем.
— Чичас запишем, — пояснил Бобров.
Толпа, молчавшая до сего момента, принялась страшным образом галдеть и выкрикивать имена, требуя немедленно возводить своих кандидатов в должность председателя.
— Быкина, Васю! Еремея Ивановича Секина! Миколаева…
Городской товарищ Ведерников записывал эти имена на своем мандате.
— Братцы! — закричал кто-то. — Это не выбор — Секин и Миколаев… Надоть передовых товарищей выбирать… Которые настоящие в полной мере… Которые, может, в городе поднаторели — вот каких надеть… Чтоб все насквозь знали.
— Верно! — закричали в толпе. — Передовых надоть… Кругом так выбирают.
— Тенденция правильная, — сказал городской товарищ. — Намечайте имена.
В обществе произошла заминка.
— Разве Коновалова, Лешку? — несмело сказал кто-то. — Он и есть только один приехадши с городу. Он ето столичная штучка.
— Лешку! — закричали в толпе. — Выходи, Леша. Говори обществу.
Лешка Коновалов протискался через толпу, вышел к бревнам и, польщенный всеобщим вниманием, поклонился по-городскому, прижимая руку к сердцу.
— Говори, Лешка! — закричали в толпе.
— Что ж, — несколько конфузясь, сказал Лешка. — Меня выбирать можно. Секин или там Миколаев — разве ето выбор? Ето же деревня, гольтепа. А я, может, два года в городе терся. Меня можно выбирать…
— Говори, Лешка! Докладывай обществу! — снова закричала толпа.
— Говорить можно, — сказал Лешка. — Отчего ето не говорить, когда я все знаю… Декрет знаю или какое там распоряжение и примечание. Или, например, кодекс… Все ето знаю. Два года, может, терся… Бывало, сижу в камере, а к тебе бегут. Разъясни, дескать, Леша, какое ето примечание и декрет.
— Какая ето камера-то? — спросили в толпе.
— Камера-то? — сказал Лешка. — Да четырнадцатая камера. В Крестах мы сидели…
— Ну! — удивилось общество. — За что же ты, парень, в тюрьмах-то сидел?
Лешка смутился и растерянно взглянул на толпу.
— Самая малость, — неопределенно сказал Лешка.
— Политика или что слямзил?
— Политика, — сказал Лешка. — Слямзил самую малость…
Лешка махнул рукой и сконфуженно смылся в толпу.
Городской товарищ Ведерников, поговорив о новых тенденциях избирать поднаторевших в городе товарищей, предложил голосовать за Еремея Секина.
Михайло Бобров, представитель бедняцкого элемента, разъяснил смысл этих слов и Еремей Секин был единогласно избран при одном воздержавшемся.
Воздержавшийся был Лешка Коновалов. Ему не по душе была деревенская гольтепа.
300%
Позвольте, граждане. Когда ж это было? Да это во вторник было, на прошлой неделе. Со вторника Иван Семеныч начал новую и светлую жизнь. Хотел с понедельника, да, говорит, день тяжелый.