Тогда Катерина Федоровна на свободные деньги купила, заместо самовара, четыре сорочки из тончайшего модеполама. Очень роскошные. Царские.
Я же вдруг увидел в описи сапоги. Русское голенище, восемнадцать целковых.
Я сразу спросил у артельщика, который торговал:
— Какие это сапоги, любезный приятель?
Он говорит:
— Обыкновенно какие — царские.
— А какая, — говорю, — мне гарантия, что это царские? Может, — говорю, — какой-нибудь капельдинер трепал, а вы их заместо царских выдаете. Это, — говорю, — нехорошо, неприлично.
Он говорит:
— Тут кругом все имущество царской фамилии. Мы, — говорит, — дерьмом не торгуем.
— Кажи, — говорю, — товар.
Поглядел я сапоги. Очень мне ужасно понравились, и размер подходящий. И какие они неширокие, узенькие, опрятные. Тут носок, тут каблук. Ну, прямо цельные сапоги. И вообще мало ношенные. Может, только три дня царь их носил. Подметка еще не облупилась.
— Господи, — говорю, — Катерина Федоровна, да разве, — говорю, — раньше можно было мечтать насчет царской обуви? Или, например, в царских сапогах по улице пройтись? Господи, говорю, — как история меняется, Катерина Федоровна!
Восемнадцать целковых отдал за них, не горюя. И, конечно, за царские сапоги эта цена очень и очень небольшая.
Выложил восемнадцать целковых и понес эти царские сапоги домой.
Действительно, обувать их было трудно. Не говоря про портянку, на простой носок и то еле лезут. «Все-таки, — думаю, — разношу».
Три дня разнашивал. На четвертый день подметка отлипла. И не то, чтобы одна подметка, а так полностью вместе с каблуком весь нижний этаж отвалился. Даже нога наружу вышла.
А случилось это поганое дело на улице, на бульваре Союзов, не доходя Дворца Труда. Так и попер домой на Васильевский остров без подметки.
Главное, денег было очень жалко. Все-таки, восемнадцать целковых. И пожаловаться некуда. Ну, будь эти сапоги фабрики «Скороход» или какой-нибудь другой фабрики — другой вопрос. Можно было бы дело возбудить или красного директора с места погнать за такую техническую слабость. А тут, извольте, царские сапоги.
Конечно, на другой день сходил в музейный фонд. А там уже и торговать кончили — закрыто.
Хотел в Эрмитаж смотаться или еще куда-нибудь, но после рукой махнул. Главное, Катерина Федоровна меня остановила.
— Это, — говорит, — не только царский, любой королевский сапог может за столько лет прогнить. Все-таки, как хотите, со дня революции десять лет прошло. Нитки, конечно, сопреть могли за это время. Это понимать надо.
А, действительно, братцы мои, десять лет протекло. Шутка ли! Товар и тот распадаться начал.
И хотя Катерина Федоровна меня успокоила, но когда, между прочим, после первой стирки у нее эти самые царские дамские сорочки полезли в разные стороны, то она очень ужасно крыла царский режим. А вообще, конечно, десять лет прошло — смешно обижаться. Время-то как быстро идет, братцы мои!
Литератор
Я первый раз в жизни видел такого писателя. Он был еле грамотный. Читал он, правда, ничего себе, сносно. Хотя на некоторых длинных словах затруднялся. И буквы некоторые ему, видимо, были в диковинку.
Зато писал он до того худо, что в первый момент я даже растерялся, когда посмотрел на его рукопись. Это было черт знает что такое. Что-то вообще было нацарапано на бумаге, но что именно — разобрать было трудно.
Я просто обомлел, даже испугался, когда он заявил, что эта рукопись — юмористический рассказ. В рукописи было десятка два еле понятных фраз и выражений.
Ей-богу, такого писателя мне не приходилось больше видеть!
А главное, от него почему-то сильно разило скипидаром. Запах был до того острый, что просто можно было потерять сознание, если подольше посидеть с таким человеком.
Он, видимо, и сам сознавал всю остроту своего запаха. И, входя в комнату, он просил разрешения слегка приоткрыть форточку.
— Слушайте, товарищ, — сказал я ему, возвращая рукопись, — да, может, вы спутали? Может, вы вовсе, как бы сказать, не писатель?
— Зачем же путать, — уныло сказал он. — Известно — писатель. Беллетрист.
Он заходил ко мне несколько раз. И всякий раз приносил страницы две-три черт знает какой ерунды.
Я несколько попривык к его куриному почерку и стал более внимательно читать. Нет, это была совершеннейшая галиматья. Это была просто неслыханная чушь. Это был какой-то лепет дефективного переростка!
С некоторым испугом отдавал я ему обратно рукописи. Я боялся, как бы он меня не убил за возврат. Уж очень он был мрачный. И усы у него были длинные, разбойничьи.
Однако, он довольно терпимо относился к возврату.
— Значит, для журнала не годится? — спрашивал он. — Печатать нельзя?
— М-да, — говорил я, — навряд ли можно.
Он довольно равнодушно пожимал плечами и неясно говорил:
— Надо, конечно, расстараться.
И уходил.
Всего он заходил ко мне четыре раза. В последний раз он припер с собой довольно объемистую рукопись — страниц на двадцать.
Я тут же, при нем, прочел и просто побледнел от злости.
— Это, — говорю, — товарищ, ну, прямо ни к чертовой матери не годится. Надо же, наконец, понять. Не только печатать — читать совестно. Возьмите обратно. И не приходите больше.
Он строго посмотрел на меня и сказал:
— Дайте тогда расписку.
— Какую расписку?
— Да что не приняли.
— Да на что, — говорю, — тебе, чудак-человек, расписка?
— Да так, — говорит, — все-таки…
Я посмеялся, но расписку дал. Написал, что произведения писателя, такого-то не подходят для печати за малограмотностью.
Он поблагодарил меня и ушел со своей распиской. Дня через три он снова прибежал ко мне. Он был несколько не в себе. Он протянул назад свою расписку и сказал:
— Надо на бланке и чтоб печать. Нельзя такие расписки выдавать.
Тут я припер этого человека к стене. Я просто велел объяснить, на кой дьявол ему нужна расписка. Я ему сказал, что я человек частный и сам никаких печатей на руках не имею.
Тогда, несколько путаясь и сморкаясь в свою толстовку, он объяснил.
— Что ж, — сказал он, — человек я, конечно, небогатый. Гуталин делаю. Производство, конечно, маленькое — только что кормиться. И если, — говорит, — меня налогом обложить, то я в трубу свободно вылечу. Или за квартиру платить не могу, как торговец. А в доме говорят: «Какая у тебя профессия? Какую тебе цену определить?» Я говорю: «Какая профессия — литератор». «Неси, — говорят, — сукин сын, удостоверение. Фининспектор тоже с нас требует». — «Бюрократизм, — говорю, — какой. Ладно, достану». Чего теперь делать?
— Да уж, — говорю, — не знаю.
Он потоптался в нерешительности и ушел. Фамилию свою он просил никому не говорить. Черт с ним, не скажу.
Свадьба
Конечно, Володька Завитушкин немного поторопился. Был такой грешок.
Володька, можно сказать, толком и не разглядел своей невесты. Он, по совести говоря, без шляпки и без пальто ее никогда даже и не видел. Потому, все главные события на улице развернулись.
А что перед самой свадьбой Володька Завитушкин заходил со своей невестой к ее мамаше представляться, так он не раздеваясь представился. В прихожей. Так сказать, на ходу.
А познакомился Володя Завитушкин со своей невестой в трамвае.
Сидит он в трамвае и вдруг видит — перед ним этакая барышня вырисовывается. Такая ничего себе барышня, аккуратненькая. В зимнем пальто.
И стоит эта самая барышня в зимнем своем пальто перед Володькой и за ремешок рукой держится, чтоб пассажиры ее не опрокинули. А другой рукой пакет к груди прижимает. А в трамвае, конечно, давка. Пихаются. Стоять, прямо сказать, нехорошо. Вот Володька ее и пожалел.
— Присаживайтесь, — говорит, — ко мне на одно колено, все легче ехать.
— Да нет, — говорит, — мерси.
— Ну, так, — говорит, — давайте тогда пакет. Кладите мне на колени, не стесняйтесь. Все легче будет стоять.