— Да они куда там заехали?! — не унимался Павлушка, но его продолжали не замечать.
— О, Михалыч электричество включил! — увидел Микуля свет в кинобудке. — На банкет по случаю завершения приглашает. Пошли?
Пошли. Коля Дядин с великим сожалением замкнул дверь гримировки на болт.
— Если б не сеялки катать, собрал бы уже, — пробормотал себе под нос и, оправдавшись таким образом, больше о насосе не вспоминал.
В кинобудке горели два керосиновых фонаря, потрескивала печка, малиново светились ее бока и плита, на которой шипел и злился полуведерный алюминиевый чайник. Можно было раздеться и так быстрее почувствовать всем телом напитавшее воздух тепло, пахнущее дымком и окалиной. Иван Михайлович поставил ведро с картошкой к печке, помыл руки и в большой кружке поднес воды, чтобы долить порядком выкипевший чайник. Капли, срываясь с посудины, падали на плиту, взрывались и убегали, не оставляя следов.
Бригадир достал расческу и причесался. Молодежь мыла руки в очередь.
— А этих друзей не слыхать? — спросил Иван Михайлович, раскладывая по раскаленной плите немытые, чтобы не очень подгорали, картофелины.
— Я говорил, мне надо ехать! — бренча умывальником, подал голос Павлушка.
— Когда ты говорил? — спросил бригадир, и больше вслух молодых Иванов не вспоминали.
Петя Гавриков взял с уступа электрический фонарь и подошел к окошечкам, три из которых были забиты доской, а на четвертом еще сохранялась заводская заслонка. Петя включил фонарь и посветил в зал, в темноту. Каким просторным казался он ему всякий раз. Петя представлял гулкие звуки музыки, грустные в общем-то, по крайней мере не разухабистые, а на скамейке у стены — девчат в зимних приталенных пальто с белыми пушистыми воротниками и в пуховых платках. Лопуховские щеголяют сегодня в вязаных шапках, похожих на завитушки кремовых пирожных, шуршат синтетикой стеганых балахонов, стучат подошвами и балдеют под «Таракан». Петя хотел бы выбирать из обутых в валенки и покрытых платочками… Привыкшие глаза различали уже драный задник на сцене, Петя опустил луч фонаря, и он уперся в ворох пшеницы; слабо заискрились не то залетевшие снежинки, не то морозный иней, отбросили тени спинки засыпанных зерном коек.
— Не студи, Петро, помещение, — сказал Иван Михайлович. — Нечего там смотреть…
О пшенице теперь тоже заговаривали редко, было известно, что часть все-таки выдадут им — и все.
Положив последние картофелины на плиту, Иван Михайлович тут же начал переворачивать на другой бок первые. Он раза два взглянул на сына, и Володя поднялся, чтобы ополоснуть кружки. Микуля поставил на край стола термосы с молоком, соль в консервной банке, подвигал коробку домино. Никто намека не понял, и он вздохнул: конечно, не время…
— Ты бы, товарищ Репин, своих охотников на привале сюда перевез, — сказал Микуля. — Или бы арбуз нарисовал. Ни грамма культуры, понимаешь, на культурном стане…
Коля Дядин глянул на свои руки, на бригадира, и продолжать Микуля не стал.
Что-то притихли они все в этот вечер. И работа — не работа нынче была, так, субботник какой-то… Но, может быть, потому и молчали, наговорившись за день. Работа — это ведь поврозь большей частью. Один на один с трактором, комбайном ли, один на один с полем или пашней, с неближней дорогой…
Оживились, когда Иван Михайлович разлил молоко по кружкам, нарезал хлеба и ссыпал в ведро пропеченные, частью и подгоревшие картофелины. Ведро он поставил рядом с собой, накрыл старым ватником и на стол подавал потом по семь картошин за раз, помня, что и «друзьям» надо оставить.
— Кто, теперь поверит, что бывали картофельные бунты, — сказал Володя Смирнов, прихлебывая молоко из кружки.
— А ты их видал? — строго спросил Иван Михайлович сына.
— Покорми тебя с месячишко одной картошкой, пожалуй, забунтуешь, — отозвался Микуля.
— Да сажать не хотели!
— Дед рассказывал, — подал голос бригадир. — Зеленые эти яблочки покушали — гадость! Скосили всю ботву, в яму закопали — нам не надо! Потом разобрались, что к чему…
— А что, правда, что ли, на одной каше раньше жили? — спросил Петя.
— Когда, раньше-то? — усмехнулся Иван Михайлович.
— А я картошку в любом виде уважаю, — сказал Коля Дядин; уголки губ и нос у него уже были черными, пальцы не чище, и кружку с молоком он брал щепотью за ручку, оттопыривая мизинец; ни соли, ни хлеба Коля не признавал, когда перед ним была вареная в мундире или печеная картошка — об этом он и хотел сказать.
Сразу же выяснилось, что Микуля любил арбузы, Петя Гавриков — домашнюю лапшу с курятиной, Володя Смирнов — вареные кукурузные початки; Иван Михайлович покосился на сына и промолчал. Он первым поднялся, смахнул в мусорное ведро кожурки и пошел мыть руки перед чаем. Все будто теперь только почувствовали, как славно пахнет из позвякивающего крышкой чайника дикой мятой и зверобоем.
И сели пить чай.
— Карпеича нет, он ведь еще шалфей где-то припрятал.
— А комочек сахару он не припрятал? — спросил Микуля.
Коля Дядин перестал прихлебывать, покопался в кармане и протянул ему карамельку в грязной обертке.
— Последняя, — сказал, чтобы быть правильно понятым; Микуля конфетку взял.
После чая отдыхали. Микуля послюнил палец и шоркнул Коле Дядину по носу.
— Уё-ой, — отпрянул тот. — Ты чего?
— Трубочистов нам тут не хватало…
Коля потерся носом о рукав телогрейки, и он сделался из черного вороненым и заблестел от мазута.
— Раньше большие семьи были, — проговорил Иван Михайлович. — Верней, по многу семей в доме. Теперь и две — редкость…
— Я своих стариков сколько зову — не идут, — сказал бригадир. — Так, говорят, привыкли. Если уж ног таскать не будем…
И не стал Иван Михайлович дальше говорить про большую семью.
— Государство как поставило? — нашелся Коля Дядин. — Каждой семье — отдельную квартиру! Живешь на селе — дом…
— К двухтысячному году, — уточнил Микуля. — А мне пока и с тещей не тесно.
— Вот провалились-то! — не выдержал все-таки Павлушка. — Пойду послушаю, может, тарахтят где…
Когда он открывал дверь, все затихли и ясно услышали еще хоть и далековатый рокот трактора.
— Волокут, — определил Володя. — Пустые теперь газовали бы.
В открытую дверь из густой синевы залетели стайкой крупные мохнатые снежинки.
— Все, теперь точно отпахались, — сказал Иван Михайлович.
Павлушка ушел вниз, затворив дверь. Помолчали. Почему-то не склеивался разговор. Ведь можно… самое время поговорить. Или уже не давит, не жмет ничего? Хорошо живем, что ли?
— Вот часика через полтора домой приедем, — словно с самим собой заговорил Микуля. — Со скотиной бабы уже управились, на дворе — темень… Чем заняться? Ну, за водой пару раз на колонку сходишь… Дальше телек, чаек, на горшок — и спать. Кончили день. Завтра…
— И завтра! — вдруг прорвало Петю, он вскочил, встал возле окошечек в зрительный зал и трахнул кулаком по заводской звонкой заслонке. — Лучше бы не доживать ни до чего!
— Что за ерунда? — строго спросил бригадир. — До чего ты дожил? Только-только руки, можно сказать, развязали, еще и оглядеться некогда было… Ты что?
Петя ни на кого не смотрел.
— В самом деле, — подал голос Иван Михайлович. — Руки развязали, высвободили, можно сказать… Кого же нам винить, что плоховато живем? Если и теперь не наведем порядок — грош нам цена в базарный день.
— И винить некого, — кивнул бригадир.
— Да навели, навели порядок! — усмехнулся Петя. — Поля подчистили, бороны под стену стаскали… А лахудры лахудрами остались!
Микуля засмеялся, и Петя, зверовато взглянув на него, выскочил из кинобудки. Иван Михайлович поднялся, прикрыл дверь и посмотрел в первую очередь на Микулю.
— Да жениться ему охота, — пожал тот плечами, — а не на ком. Командировку бы ему устроить…
Помолчали. И вскоре услышали, что подъехал трактор, долетели голоса, силившиеся перекричать шум дизеля. И почти тут же в кинобудку ворвался Павлушка с двустволкой в руке.