Работы в местном колхозе «Дубовый куст» я выполнял с любознательным интересом, выказывая смекалку и сноровку в той мере, как если бы это были спортивные забавы. От меня, кажется, и не ждали другого, но собранные мной три мешка желудей употребили на легкий завтрак колхозные свиньи, посеянный ячмень взошел и, что называется, уродился, а застогованное сено не промокло, не пропало, и большая часть его была употреблена на общеколхозные нужды.
Мне нравилось, выйдя пораньше из дома, завернуть к правлению и поторчать там до самого начала занятий в школе. Утром здесь кипел народ, и всегда находились неуравновешенные товарищи, наблюдать за которыми было поучительно и забавно. Собираясь решить свои проблемы наскоком на председателев кабинет, они чаще всего отсылались хозяином на свежий воздух, проветриться, и там отводили душу. Видно, я был тогда чересчур здоров, если хмельной бред и распущенность казались мне только забавными.
Но, пожалуй, сразу надо сказать и о другой причине, заставлявшей меня торчать возле правления, вместо того, чтобы должным образом сосредоточиться перед уроками в учительской. В учительской, правда, тоже велись разговоры, часто весьма далекие от школьных тем, но их специфика мне была давно известна: я сам из семьи сельского учителя. Детство и отрочество мои проходили под колпаком отцовых надежд увидеть меня преуспевающим студентом университета (непременно Московского имени Михаила Ломоносова), и получилось так, что настоящей жизни родной Роптанки я не знал, и недостающие впечатления бросился добирать здесь, в Подбугрове, мало отдавая себе отчета, для чего они мне вообще-то нужны. Так что не одни только забавные богохульники интересовали меня в правлении.
По-настоящему забавным был местный самородок, поэт-сатирик Бадаев. Он не штурмовал председательский кабинет; бывая в нем только по вызову, хранил иронически-философский взгляд на вещи, а вот и одно из его откровений:
Чтоб мы жили без обмана,
Чтобы сеяли, пахали,
Надо бить нас по карману,
А иной раз — и по харе!
В пору нашего знакомства поэт-сатирик спивался под одобрительный смех и азартное «давай еще!» подбугровской публики.
Утром к правлению спешил тот, кто растил хлеб, поставлял на широкий стол государства мясо или молоко, и этим зарабатывал деньги. Немногие зарабатывали помногу, и им исподволь завидовали те, кому, может быть, тоже не требовалось столько же денег, но иного мерила общественного признания своего труда, а может быть, и способа самоутверждения, они просто не знали. Так же исподволь эта зависть отравляла им жизнь, самые, может быть, светлые ее моменты, и они невоздержанно-щедро делились этой отравой с другими. Рикошетом перепадало и мне за мой рыжий портфель и черный галстук в крапинку, но я не серчал, придерживаясь роли бесстрастного наблюдателя.
Якобы не умея лениться по части пешего хождения, в свободное время я бывал на мельнице и в автогараже, на машинном дворе и в веселой кузнице, где однажды председатель Уразов на полном серьезе предложил мне перейти в колхоз механиком по сельхозмашинам. Я, конечно, отказался, но внутренне пережил вдохновенный восторг от предложения начать истинно мужскую игру. После этого эпизода я и написал нечто под названием «Всего один день». Проконсультировавшись у словесницы насчет знаков препинания при прямой речи и деепричастных оборотах, я переписал свой первый опус набело и послал его в районную газету «Победим». Вскоре мое творение увидело свет под рубрикой «Наш советский образ жизни». Начиналось описание с благопристойного утреннего наряда, протекало по ферме и машинному двору, а останавливался я в густых осенних сумерках перед светящимися окнами школы, за которыми усаживалась за парты колхозная молодежь.
— Читал со вниманием, — сказал мне при встрече Уразов. — И раз уж взялся за карандаш, должен знать, что народом сказано. А сказано по-умному, на мой взгляд: знай, стало быть, меру, не наводи слепого на пень…
Что ж, я и сам сознавал, что допустил лакировку действительности, но сочинение мое вполне отвечало духу времени и духу материалов, появлявшихся в районной газете в изобилии. Ответить председателю мне было нечем, но с тех пор, заводя новую записную книжку, на первую страницу я переношу эти слова из старой. «Живи по совести», — предлагают они, и я каждый раз предполагаю по возможности следовать этому.
Потом меня не раз тянуло написать нечто под заголовком «Еще один день», но надо было соблюдать меру и осваивать новые жанры. И все, что я производил на свет в часы, когда подбугровцы отходили ко сну, редакцию вполне устраивало. Попробовал написать юмореску — напечатали, сочинил новогодние стихи — и стихи прошли на первой полосе, и рассказ о том, как передовой механизатор спас в половодье собачку, унесенную льдиной, тоже пошел в печать. Я побывал в редакции и, по примеру заведующего отделом писем, культуры и быта Романа Моденова, в марте стал ходить без шапки, хоть и мерзли мои бедные уши, драть которые в свое время было некому.
Не зная еще, кого на самом деле пригрела под своей крышей, тетка Анастасия баловала меня рассказами о своей вдовьей жизни, и я их записывал в полуночные часы, а самый трогательный, про корову Белянку и пастуха Никифора, обработал и послал в газету. С удивлением услышав от соседки пересказ своей давней истории, тетка Анастасия не обиделась, но по вечерам стала больше жаловаться на тяготы своей теперешней жизни, на невозможность, например, перекрыть крышу железом. Я, конечно, помог ей написать жалобу на председателя и сам отправил письмо в редакцию, но дело наше не выгорело: копия письма вернулась для ответа или принятия мер к самому Уразову, а его мнение было известно. «Пожалей ты глаза хоть», — стала с тех пор говорить мне тетка Анастасия, приметив, что опять я раскладываю на столе совсем не ученические тетрадки.
При случае я обратил внимание на вдовьи нужды секретаря партбюро колхоза, но тот почему-то заинтересовался не нуждами, а моей персоной. «А ты выступление мое не посмотришь? — спросил через некоторое время. — На пленуме, понимаешь, выступать, а начнешь запинаться, Глеб Федорович обязательно придерется». Выступление я посмотрел, и встречи наши стали регулярными. Парторг был силен в сицилианской защите, а однажды выиграл у меня подряд пять партий.
Вскоре я был принят кандидатом в члены партии, и на утверждении в райкоме меня похвалил за активное сотрудничание с райгазетой сам первый секретарь Гнетов Глеб Федорович.
— Только работайте впредь на контрастах, — посоветовал, — сегодня, положим, написали о маяке производства, ударнике комтруда, а завтра имейте мужество вскрыть недостатки и упущения, скажем, в вопросах благоустройства села.
Совет был принят мной на вооружение и послужил изрядно.
Через две недели после утверждения меня снова пригласили в райком, вручили кандидатскую книжку, и секретарь райкома Чуфаров попросил подготовить выступление на предстоящий актив в стихах. Партийно-хозяйственному активу надлежало обсудить небольшую книжку, поимевшую большое воспитательное значение.
Впервые я творил не в уютной горенке тетки Анастасии, а в гостиничном номере, в который по особому распоряжению никого больше до утра не поселяли. Писал я споро, и выступление мое было не короче других. Взойдя на трибуну в районном Доме культуры, я показал всему залу книжку, прочитанную накануне вдоль и поперек, и начал:
Небольшая брошюра в моей руке,
Капля книжного моря безбрежного,
Но отлита эпоха здесь в каждой строке
Рукою товарища Брежнева…
На собраниях актива не принято хлопать в ладоши, но мне, вслед за идеологом Чуфаровым, аплодировали дружно. А потом, в перерыве, подходили незнакомые люди и говорили разные слова.