Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Да нет, страшно… Катя не выносит воды, Катя боится воды.

Или вызвать сюда морского жителя. Пусть потанцует. Или испробовать его? Быть может, он, если ему предложить…

Или Федю? Нет, у Феди какой-то свой гвоздок.

Нет, в самом деле, позвать морского жителя. Интересно, что выйдет…

Через четверть часа в дверь осторожно стукнули.

— Изволили приглашать?

— Изволила. Как живете?

— Ничего, мерси.

— Вам не скучно?

— Скучно? Нет, ничего, я привык. Каждую ночь в балете.

— А вы не боитесь смерти?

— То есть… Это sus per coll…[51]

— Нет, теперь не вешают.

— Не вешают?

Он улыбнулся, как аккуратная бритая обезьянка, сделав рукой короткий резкий жест.

— Ничего… За что меня вешать?

— Ну, а любить… Любить вам не хочется?

Сперва он не понял, но потом, сообразив, рассыпался в тысячах сладких конфетных ужимок.

— О нет! Я застрахован. Простите, но я уже отлюбил свое; как хорошо выражаются французы…

Заныла грудь — и Катя, почувствовав бешенство, ногтями продрала шершавую желтую бумагу, закрывающую стол вместо сукна.

— Убирайтесь к черту!

И не успел он договорить, как лязгнули ружья — морского жителя увели.

Катя, прижавшись к столу, развернула в деле последнюю страницу и на ней, в самом низу, пишет последнюю резолюцию. Рвется бумага, пищит на всю комнату перо, и даже всегда мирно толкующая троица — поп, кулак и капитал — с недоумением испуганно уставилась на Катю, похолодевшую и каменную.

Написав, хотела зачеркнуть.

— Впрочем… он все равно с ума сошел.

Такой же холодной и каменной помнит себя Катя, когда при вступлении в РКП пришлось заполнять два анкетных листка — особенно один вопрос: причины вступления в коммунистическую партию?..

Какие причины?

Жизнь рубится топором. Раз… раз…

— Кто же снимет мой чирей?

И тут не выдержала. Слезы горохом посыпались на бумагу, размазав резолюцию:

«Приговаривается к расстрелу».

А за окном, стоя на скамейке под елкой, подглядывал в окошко цирульник Федя. Никого никогда ему не было так жалко, как сейчас Катю, катышком свернувшуюся у стола; ничто никогда не было милее круглых вздрагивающих ее плеч и этого синеватого, только что сегодня подбритого затылка.

— Не плачь, не плачь… милая Катюшенька!

Отойдя от окна, он подумал:

«Кто ее, такую, приголубит…»

Был уже вечер, и за изъеденной временем кирпичной стеной скрипели дергачи у реки.

X. Солнце

Зажег ты солнце во вселенной,
Да светит небу и земле.
Пушкин

Летят полосами снега, дожди и снова снега, приходят и уходят кометы, падают по осеням на землю синие звезды, преет зерно и, набухая, всходит хлебный колос. Люди родятся, женятся, умирают, и всякое их состояние записывается в одну книгу о движении населения. Надуваются пышно реки и вдруг мелеют, меняют пути, вырастают в океанах новые острова; и сами океаны, изгрызая берега, путают свое очертание.

Радио скрещивают воздушные волны:

Чума в Китае.

Семенов отступил к Дальнему Востоку.

Афганистан на вулкане, обеспокоенность Ллойд-Джорджа.

В Петрограде беспощадные расстрелы.

От III Коминтерна в Москве — Парагвайская республика за Советы.

Красин прибыл в Лондон для обсуждения торгового договора.

И пусть одно радио убивает другое. Кому какое дело?

В России нет колеса для крестьянской телеги, а в Европе воздушные корабли с точным рейсом: Лондон — Брюссель — Рим — Нью-Йорк…

Но разве это пресечет рождения, смерть и браки, разве этим удержишь падающие по осеням с неба синие звезды, разве заглушишь ревы вод?

И не смешно ли говорить о взаимоотношениях, когда убогие русские деревни мирно победили свои кастрированные города, когда московские телеграммы от Коминтерна принимает заплеванный свеяжский телеграфист?

В Москве могут совещатся по вопросам тяжелой индустрии и отпечатывать в несколько красок производственные планы — это их дело, а мужик с кошелкой на спине избродит за гвоздем насквозь всю Россию — это его дело.

Пусть от вязанки дров, выданных на год, умрет голодный филолог Шахматов, если он надорвался, волоча их от Смольного на Васильевский; пусть Толстой убегал из дому на степной выгон, проклиная свою семью; это все — наше дело.

Одной рукой мы будем дружелюбно похлопывать английского волонтера, а другой метать в него гранату; вступать в брак будем чаще, чем умирать, а рождаться почти не будем, зато разводиться станем чаще, чем вступать в брак, — это опять-таки наше дело.

Какое дело Коминтерну, если в Свеяге нет агитатора, а захожий бродяга беседует с Полагой и совдепским председателем о нерве народа? Какое дело ВЧК, если узнал об этом секретный подследственный Марк Цукер через случайный разговор караульного солдата из побереженцев?

У нас революция, и мы учимся коммунизму, усердно посещая церковь и гадалок. У нас коммунизм, а Ленин вопит трагически на съезде Советов:

«Товарищи, вошь угрожает социализму!»

А в советских учреждениях развешивают багровый плакат — огромная рука огромным ногтем нажимает на огромную вошь — сверху надпись:

«Товарищ! Убей вошь, она несовместима с социализмом!»

Мы, вшивые революционеры, обворовываем себя до нитки, устраиваем заговоры, обманываем тех, что за рубежом, расстреливаем и еще, и еще… Кому какое дело?

Сегодня на севере одна случайная группа, наряженная в кожаное, расстреливает другую, не наряженную, но тоже случайную, а завтра на юге всех наряженных в кожаное или с красным билетом РКП мужички растягивают на дыбе.

И если издали кому-нибудь станет страшно и, жалея нас, он задает нам вопрос о цели нашей жизни — мы сможем ответить одно: а разве должна быть непременно цель? Кому какое дело?

Мы живем, потому что живо солнце, и умрем, как падающие по осеням синие звезды. Ибо не только у нас, но на всей земле кипят тоска и радость, убийства и рождения лишь до тех пор, пока люди согреты солнечным теплом. Затушите солнце, повернув выключатель, как у электрической лампочки, и куда денутся тогда радиотелеграммы, куда потекут воздушные корабли с точным расписанием?..

— К следователю!

Лязгнул замком надзиратель у камеры № 7, приглашая Марка Цукера на допрос. Так оборвалась статья Цукера, которую он не сочинял, а вышагивал по кирпичному щербатому полу своей камеры.

На свету следовательской, под дорогим, как никогда, осенним солнцем, из-за рыжей запущенной бороды Цукера выдавались острые упорные скулы; это упорство и жажда солнца выросли там, в камере, у чугунной решетки высокого окошечка, где научаешься ценить каждую каплю ленивого луча. По тому, как жестко и цепко взялся Марк Цукер за табуретку, можно было догадаться, что растерянность первых дней ареста исчезла и что теперь, после долгих одиночных дум, тонкие его пальцы обрели не физическую, а какую-то другую силу.

Товарищ Катя так же, как и прежде, устало сморщившись, сидела в привычном кресле, быть может, в миллионный раз взглядывая на белого плакатного пана с нагайкой.

— Итак, вы всё упорствуете?

Цукер, улыбаясь, прикусил губу.

Катя, поблескивая черносливинами, небрежно хлопнула рукой по револьверу, лежавшему на пыльной кучке дел.

— Вы знаете, чем это пахнет?

Опять клубочком взбилась пыль, и опять чихнул Марк Цукер.

— Мне больше нечего сказать. Слово в слово. Как на прежнем допросе.

— Нечего… Так? Однако…

Солнце играло за окошком между ветвями елки. Катя зевала.

— …это пахнет…

Цукер, прикусив губу, покосился на Катю, на солнце, на пустую комнату и, сорвав со стола револьвер, нажал курок.

вернуться

51

Suspendatur per collum (лат.) — смертная казнь через повешение.

47
{"b":"260747","o":1}