Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Па-а-па! Папа! Папа!

Серенький, маленький такой язычок выглянул через дверь: здравствуйте. Это пришел огонь. И слава Богу! Только скорей, ради Бога, скорей. Я не могу больше вынести этого крика!

И схватив кольт, Аляпышев трижды выстрелил в сына. Три раза стрелял в упор с двух шагов и три раза промахнулся. И пронзительный тоненький крик креп, рос, пронзал насквозь и жужжал, жужжал…

И осталось одно: убить себя.

Но чем убить? В комнате, окруженной огнем, держа в руках заряженный кольт, Аляпышев не знал, чем убить себя. И, бросив по землю образ, он повесился на том самом крюку, на котором висела икона.

А на улице шумела толпа. Но как ни хохотала она, как ни кричала, еще сильней был сверлящий, тонкий и отчетливый Колин крик:

— Папа! Папа! Папа!

И опять кто-то, чуть ли не сам унтер Гузеев, сказал тихо-тихонечко: «Ребенок ведь!» А за ним кто-то другой: «Ребенок ведь!» — и третий кто-то уж погромче. И толпа стихала, а крик мальчика все рос, рос и рос…

Назавтра утром из губернского города пришел карательный отряд и расстрелял сто с чем-то человек. Так и сказано было в газете: «сто с чем-то». Руководил расстрелами секретарь Совета Простаков.

Май 1921 года

Серапионовы братья. 1921: альманах - i_028.jpg
Серапионовы братья. 1921: альманах - i_029.jpg

НИК. НИКИТИН

РВОТНЫЙ ФОРТ

От беды не отбожишься; что суждено, тому не миновать.

«Станционный смотритель»

I. Угодник

Там чудеса…

Пушкин

Так замело лесные проселки — пусти роту кованых молодцов в чугунных сапогах — и им не умять, не провести дороги. Застрянут. Чесаным снежным льном забух лес, подмигивает, поскрипывает, и под солнцем вдруг щелканет ухарски; красногрудки в ответ ему чирикнут. Сладко веет осиной мороженой, хвоей. Солнце щедро раскидало из богатых амбаров своих румяные снопы. В воздухе песня: снег сойдет, вода сбежит, скоро-де пахоть — пар, скоро-де копать черный жир!

А какой тут жир: свеяжская-то заболоть да тусклый суглинок.

— Ты что плачешь? Ты не плачь. Что же ты плачешь, мальчик? Стой, мальчик.

А сочное пышное солнце трясет животом — покатывается со смеху, глядя, как внизу в сугробе завязли дровни, лошадь по брюхо парится в мягкой перине, мальчонка рукавицей мажет сизый нос.

— Что ты плачешь? Я тебе говорю, поезжай обратно.

Человек в финке, меховой куртке и черных брюках перекинул кнутишко плакуну.

— Опять… Я же говорю, что останусь. А ты выбирайся до деревни. И скажешь, чтобы прислали за мной. Э-э, марш, в два счета!

— А попадет мне… Обязательно доставь, а то говорит, а я — нет… И мамка тоже.

— Э… э…

Финка щиплет мальчишку за нос.

— Отморозил, кажется. Живо, живо! Ничего не будет. Я скажу. Понял! Э, живо! Как поедешь? Ты не запутаешься?

— Запутаешься… Что я… Вон по вешкам я, вон торчат, а туда замело. Назад-то по вешкам; запутаешься…

Жмется нос.

— …скажешь!

— Так нечего, марш!

Мальчишка взял лошадь под уздцы, вывел на прослеженное, уселся, рукавицами хлопнул — да в крик:

— А н-но-о!

И уж на ходу с дровней:

— …проезжий, а проезжий! В сторожку иди, вона к сосняку там, по левую руку, за стежкой, во-он…

Машет кнутом.

— …согреешься… у сторожа-то…

Финка посмотрела, как круто по косогору визгнули санки, как раструбила хвост лошадь, как мальчишка припал к передку, насвистывая кнутом. Вот упали вниз, за перелог: труба, мальчишка и дровни: просуетилась розовая тень. Нет никого!

Финка уселась на снег, сняла варежки и полезла пальцами под низа широких брюк…

— Черт, набралось снегу… Вот на Невском еще можно, здесь нельзя…

Выскребывает и бубнит:

— К сторожу, налево. Какой сосняк? Э, навалило сколько. Где налево? Экспедиция.

Засмеялась финка — шелохнулись ветви, голосом их тронуло — осыпается с веток снег.

— Экспедиция, черти милые. Э, и солнце…

У финки сжались от солнечных лучей глаза в печеное яблоко.

— Ты смотри, я тоже веселый. Э, вот плюну!

И плюнул, а солнце плевок зарадужило синим, красным, желтеньким.

— Шу-тить? Ничего, ничего, и тебя скоро выучат. Так?

Оглянулась, стряхивая снег с рукавов.

— Налево теперь… Куда?

По ледяной, плотно-убитой стежке пробирается финка мимо синих, пахучих, мерзлых, хвойных стен, ослепляясь блеском серебряной плавь-искры.

— Э-а… э-э-аа… Хорошо!

Дошла до избенки; еле крылья торчат, лиловеет кольчатый дымок из трубы. Финка стукнула раза три в дверь, потопала.

— Эй, отпирай!

А в избенке зашевелился кто-то, по-сурочьи кряхтя.

— Иду, родимый. Ну вот, во имя отца и сына…

И открылась дверь. На белом струганом пороге, сгорбясь, будто под тяжкой ношей, старик Пим.

— Проезжий будешь, ну входи, благословись. Сёдни у меня, почитай, гостеванье. И ты гостем будешь.

Расчесал у себя в космах улыбку — иначе за волосом-то не видно ее. На голове у Пима выгоревшая скуфейка, по бедрам — поясок; стоит лесным угодником.

— Ну-ну, заблудил, должно.

Поскребся Пим в мохнах своих, щеколду задвинул.

— Ну, проходи… чем богаты…

— Иду.

В печке жар, раскаленные соты и пчелы гудят. Пахнет берестой, ельной шишкой. За желтой лавкой налойчик с перекинутым полотенцем; на полотенце вышита синяя зубастая ящер-птица; придавило ее сухой тяжелой книгой. И вышитая птица стонет, сжав зубы. А на птицу, косясь из-за лампадки, сердится с поставца Никола-угодник в алой митре.

— На, милый, похлебай, А там я черничку заварю; иззяб, поди. Из каких мест будешь?

— Из далеких, очень далеких… Э? Там кто?

— Там… — прищурился дед на угол, в углу — Полага. — Вдовица замужняя. А тебе что? При муже вдовицей, так-то, родимый. Ну, да дело ли тебе. Ты кто будешь?

— Я? Я на форт еду. Из Петрограда я…

— Ах ты, из Петрограда…

— Зовут меня Ругаем.

Удивляется-скребется Пим. Нос у приезжего — правильный, уши — ведра; а душа?

Пим задумался о проезжей душе.

Вот штаны у проезжего дорогие; широкие и навыпуск.

А ничего. Только сел и не перекрестился.

— Не нашей веры, поди, — серьезно ему Пим.

— Веры? Э, как бы тебе сказать…

Ругай холоден, ровно лед; и на языке не слова у него, а ледяшки.

— …я не знаю. Моя вера — серп и молот.

Полага из угла откликнулась:

— А я по штанам вашим думала, что матросы будете. В Свеяге нашей матросы тоже такие бывали, что о прошлом годе, к Спасу спустились на канал.

Ругай удержаться не мог — смешно, — растаяли ледяшки. Эта широкая дюжая Полага, с заревыми накатами к губам, — сущее солнце, растопила его. Ругай машет руками, плещутся сизые тени.

— Э, вы — веселая женщина.

Охмелел Ругай; в тиски надо сжать крепкими пальцами тучные Полажкины чаши, что рассыпаются под тонким ситцем; и если бы не Пим, то, подойдя к угловой лавке, он примял бы привычной рукой распарусившееся широкое тело, опалил холодом зарю на щеках; и ближе, ближе надо вмять полные ее ноги, пышные у крутых бедер.

— Э!

Полага вздрогнула. Будто когда на буреломе-малиннике повстречалась она, девчонкой еще, с медведем. То же и здесь: косолапое, неминучее…

Сел, вздохнул Ругай.

— Так! Я еду на форт, на Рвотный форт. А вы вдова?

И пришел черед Полаге хохотать.

— Мы — законная жена; и не чья-либо, а совдепского председателя.

— Но почему старик?..

— А так, — опять опечалилась Полага, что пахучая березка, ветки долу под частым дождиком опуская. — Выходит, захожий человек, что не всегда к добру любовь, а ежели замешана кровь, на крови счастья нету… А все думаю, в матросах вы служите…

33
{"b":"260747","o":1}