Глядя со стороны на эту картину, я ощущаю внутри такую спокойную – именно спокойную – стенобитную мощь, которой раньше не чувствовала, – и даже изумляюсь: почему же я не чувствовала этого спокойствия раньше?
И вот, посреди тьмы, ярко-белое полотно экрана оживляет моего двойника – растрепанную яркоглазую chansonette.
Распахнув голые руки – словно для межконтинентальных объятий – подставив себя космичес-кому ветру, она поет, поет, поет...
Это немое кино.
И потому на экране возникают титры:
ОНА ПОЕТ О ТОМ, ЧТО НИКОГДА НЕ ЖИЛА С КЕМ-ЛИБО, ТОЛЬКО У КОГО-ЛИБО...
НИКОГДА НИ С КЕМ, ТОЛЬКО С СОБОЙ, МСЬЕ...
ТОЛЬКО С СОБОЙ, ТОЛЬКО САМА С СОБОЙ....
И ОНА СЧАСТЛИВА...
ОНА СЧАСТЛИВА, МСЬЕ...
ОНА СЧАСТЛИВА...
А тапер наяривает фокстрот.
Рассказы
Вираж
Обнявшись, они неподвижны на раскаленной плоскости. Пустота неба над ними, обрушиваясь, растворяет прошлые и будущие жизни. Не дури, почему тебя тянет заниматься этим на самом краю? Все там будем, лучше позже. «А может, мы уже там и есть, – посмеивается она, – может, мы на той сковородке. Красная крыша режет глаза и тело; а ты гляди вверх, – шепчет она, – в другой раз я принесу голубое шелковое покрывало, мы перепутаем верх, низ, улетим, не заметим. Тебя так и тянет сорваться, – цедит он, закуривая, – чего проще? Дай мне! – капризничает она. – Да не то! – хохочет. – Сигарету. – Затягивается, кашляет, плюется, подбегает, голая, к самому краю: – Эх, как же она пульсирует! – протягивает вперед руки, перебирает синюю пустоту маленькими пальцами». «Кто?» – расслабленно спрашивает он. «Кто? – очень серьезно переспрашивает она, возвращаясь вприпрыжку. – Вот кто, – садится на корточки, – да вот же! – она плашмя бросает свое маленькое твердое тело, прохладные руки обвивают его торс, и снова они сгорают на красной крыше, раздирая друг друга от жалости, ненависти, невозможности прорваться за предел отмеренного. Ого, ребята, – свешивает голову пролетающий на вертолете парень, – ого! Пропеллер с треском разрывает синюю плоть неба, это совсем не страшно; смеясь, парень показывает им: браво! Разорви меня к черту, – шепчет она, кусая руки, – совсем разорви, ну еще, ну рви, ну рви, ну еще, ну, в клочья, все, нокдаун».
«Летчик сказал (он снова закуривает): твоя девочка что надо, она так ловко вспарывает криком небесное брюхо, и мне нравится, как она распевает свои дурацкие песенки. Ты думаешь, он именно это сказал? – она тычется губами и носом ему в шею. А по-моему, он сказал: любите друг друга, ребята, у вас это хорошо получается, Бог вам в помощь, радиационный фон сегодня тринадцать микрорентген в час. А еще летчик спросил, – говорит он, поглаживая ее влажные бедра, – что это вы пристрастились заниматься любовью на крыше стошестнадцатиэтажного дома? Из-за вас я каждый раз теряю управление». «А ты ему скажи, – послушно откликается она, – моя детка хочет делать это так, чтобы видеть только меня и небо. И что? ей это удается? – снова закуривает он. Ни черта! – она опять пробует затянуться, кашляет. – Потому что мой любимый слишком ленив, это он, а не я лежит на спинке, пока я его развлекаю и вижу эти антенны, антенны: в глазах рябит!»
«Между прочим, мне пора, – говорит он. – Где мои брюки? Ч-черт! – он достает их, смятые, из-под надувного матраса. – Очки где? – Сейчас он двинется к лестнице запасного выхода. – Ну не реви. – Я не реву. – Вот и не реви. – Просто я знаю, что тебя никогда больше не будет. – Все, я пошел, – говорит он, направляясь к лестнице запасного выхода. На ходу роняет и подбирает деньги: – Ч-черт!» – Исчезает.
Она легко подходит к краю, не останавливаясь, делает шаг в пустоту, срывается, пытаясь обогнать свою тень на стене.
Вот стерва! – думает он в лифте. Пока он садился в кабину, она, конечно же, сиганула с крыши, а когда он спустится, она уже будет лежать на асфальте – неподвижно, распластанно, и ему придется высоко поднимать ноги, чтобы переступить через ее голое тело.
Он открывает дверь подъезда, обреченно задирая ногу.
Асфальт пуст.
Он опускает ногу, задирает голову.
В пустоте между раскаленной крышей и жадной землей замер вертолет – а над ним, приоткрыв от восторга и любопытства рот (это видно даже издалека), позабыв все на свете, зависла она, протягивая маленький наглый палец, желая во что бы то ни стало потрогать ревущий пропеллер.
Свидание
Борьба за жизнь наиболее ожесточена между близкими формами.
Чарльз Дарвин
1
...Какой бы выбрать вид из окна? Он выкурил уже полпачки сигарет, перебрав бог знает сколько пейзажей.
Собственно говоря, ему хотелось бы что-нибудь в духе «непосредственного контакта с природой»... Ну, например, «Пашню» Писсарро.
В оконном проеме мгновенно возникает серовато-коричневое пространство: на границе вспаханного (более темного) поля, чуть справа, – плуг или борона; слева, на пригорке, – несколько тонких берез.
Нет, пожалуй, такое простодушие претенциозно; это вовсе не то, что ему сейчас нужно. Состояние влюбленности всегда сочеталось у него с непреодолимым желанием совместить предмет обожания с самым прекрасным экзотическим пейзажем – будь то возвышенные горы или неисчерпаемое море; их качества словно намекают на исконную природу любви, задавая этому чувству единственно верную тональность... В этом смысле темперамент Моне ему более близок.
Теперь за окном плещет интенсивно-синее море, застыли сиреневые скалы... («Скалы в Бель-Иль».)
Вот и найден последний штрих антуража. Музыкальный фон подобран, цветы – на всех плоскостях.
Его бесценная, его любовь – должна войти с минуты на минуту. Ах, этот восхитительный трепет!
Какой она будет сегодня?..
2
Он вынужден признаться, что еще никогда не видел ее в костюме Евы.
И здесь, как он полагает, для впечатления особенно важны, конечно, ягодицы. В оптимуме они обычно так же музыкальны, как и скрытые места сочленений... Говорят, Боттичелли очень музыкален; это натяжка. Он скорее скован и архаичен, даже несколько манерен; культ женского «смака» пошел именно от него, но зады у Боттичелли вяловаты, он больше заботится о линии... С линией, пожалуй, гораздо лучше у Энгра, достаточно вспомнить «Вечный источник». Там, правда, не хватает некоего изыска, последнего изощренного штриха. Всего вернее женские ягодицы можно найти в вырезе платья Джоконды: это достаточный намек – скорее ощущение искомых (и вычисляемых) ягодиц; недаром Леонардо был столь целомудрен.
А вот шею можно взять как раз у Боттичелли. Конечно, шея должна быть длинной, но не у Модильяни же ее брать, там болванками пахнет; это все равно, что брать у Пикассо. Вообще говоря, шея не должна иметь никакой функциональной жилистости, в противном случае погибают все эмоции.
Волосы – лучше у Рубенса; там всего много, и волос тоже.
Ручки у японцев возьмем. Как представишь, что такие пальчики тебя ласкают, червячки этакие, больше ничего и не нужно.
Разве что грудь: она не должна быть большая, серьезному джентльмену просто нечего с ней делать, только отвлекаться.
Особенно важны еще те скрытые части, которые более всего и смущают неподготовленного, например, жилистый пах (балерин), глубокие впадины подмышек, то есть все места естественных сочленений. Кстати, если подколенные, подлокотные и заушные ямки не безобразны – женщину уже можно считать прекрасной.
Подмышки можно опять-таки взять у Энгра, колени тоже.
Плечи найдутся сами. Это последний штрих, изюм, импонаж. Со спиной трудней.
Со спиной у женщин вообще пробел. Это неоткрытый материк; спина не должна быть ни мускулистой, ни жирной, ни костлявой. Какой же она должна быть?.. Он не знает. Зато знает совершенно точно, что именно поэтому «Венера в зеркале» Веласкеса так уязвима – спина там ничего не говорящая.