Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Спросили по-французски. Еще развлеченная статейкой, я не преминула откорректировать:

– Мадемуазель.

Это у меня такая дежурная шутка.

Хенк, подмигнув, свободной рукой послал мне воздушный поцелуй.

– Простите... Мадемуазель Соланж де Гранжери?

– Да, мсье. С кем я говорю?

На том конце провода послышались какие-то реплики вроде: передайте мне папку номер... В голове у меня пронеслось, что, видимо, Робер, по неизменной доброте своего сердца, связался со своим парижским ко-агентом, и сейчас у нас пойдет разговор о французском ангажементе, который я могла бы рассмотреть на тот случай, если ничего не получится с американским. Послышались шаги, кто-то взял трубку, и другой голос, более начальственный, неожиданно уточнил:

– Мадемуазель Марина?..

Мое настоящее имя вместе с псевдонимом значится только в одном месте: в записной книжке Робера. Его рук дело!

– Да, это я, мсье. С кем имею честь?..

В это время Хенк поощрительно улыбнулся и, ритмично дергаясь, прошептал:

– Классно, девочка!.. меня всегда возбуждает, когда ты болтаешь по-французски...

– Пардон, мсье, что вы сказали?..

– Говорит комиссар полиции шестнадцатого парижского аррондисмана, Жюль Броссар. Позвольте задать вам вопрос... В соответствии с законом вы имеете право не отвечать...

– Да, мсье...Конечно, мсье...

– Кем вы приходились господину Санье? Мы сейчас обзваниваем всех, кто так или иначе...

«Приходились»?!! Ужасающее прошедшее время – «приходились» – с размаху бьет по мозгам. И вот они уже предельно мобилизованы.

– Я его коллега по сцене, мсье.

Некоторое молчание, и затем:

– Правильно ли я вас понял, мадемуазель? В наших бумагах значится, что он преподавал в амстердамской консерватории...

«Преподавал»!.. Господи боже мой!! Спокойно, Соланж. Спокойно. Спокойно.

– Он преподавал, это так, но... Для меня... Из-за меня... Со мной он выступал на сцене... в кабаре, клубах, кафе, на эстраде... В этом вы можете убедиться из афиш...

Опять фоновый шум и голос: «Да, господин комиссар, эти данные подтверждены... Нет, господин комиссар... Слушаюсь, господин комиссар...» Прежний голос в трубке:

– Мадемуазель де Гранжери, мы вынуждены с прискорбием сообщить вам, что господин Робер Санье совершил суицид. Он застрелился из охотничьего ружья. Сегодня, в пять часов утра, в парижском доме своего отца. Нам очень жаль, мадемуазель. Примите наши искренние соболезнования.

41

Хенк, словно сбивая молочный коктейль, продолжает мелко-мелко работать кулаком – и раздраженно кивает: ну, давай, давай, чего замолчала...

Да, я молчу. В трубке уже пульсируют короткие гудки, и только сейчас внутри меня вдруг включается не зависящий от меня звуковой механизм:

– Я не знала, мсье... о, нет!.. я ничего не знала, мсье... я не знала, нет!.. Я не знала... я ничего об этом не знала, мсье... о, нет!.. Я не знала... не знала... не знала...

Все расширяя и расширяя зрачки, Хенк сомнамбулически слушает мой хриплый шепот, и вот, резко согнувшись, корчится и рычит: ох, сссучка! Оххххх. мммм... сссука, шалллава... оооххх, сссучка...

Мы еще некоторое время лежим. Я – на том же столе, накрывшись подвернувшейся Хенковой курткой, а Хенк, благодарно глядя на меня, – в своей ложе. Через какое-то время я говорю:

– Все. Пора спать. Можно я у тебя переночую?

– Спрашиваешь!.. А кто звонил?

– Антрепренер. По поводу парижского ангажемента.

– Это Робер, что ли, устроил?

– Да. Робер. А кто же еще?

42

Я лежу в матрасной. Уже не моей. Ну и что? Зато, пожалуй, это и есть сейчас оптимальная для меня дистанция с человеком за дверью. Который, я это знаю точно, не посмеет сюда войти.

Я думаю о Робере. Я думаю о Робере так, словно ничего не случилось. Он занимал какой-то сектор (сегмент?) моего сознания – и будет его занимать всегда. «Занимать» – в значении «населять». Но не в значении «интересовать». Потому что, отчасти занимая мой рассудок, он так и оставил пустым мое сердце.

В каждом из нас столько свойств, словно капель в дожде... Что мы знаем о себе? Ничего. Вот и пойми, что именно мы хотим в этой жизни. И главное: какой дождь подходит другому дождю? В смысле – какой человек – человеку? И, если подходит, то почему? А чаще всего: почему не подходит?

Несмотря на чертову кучу своих «неоспоримых достоинств», Робер не был мне интересен. И я это от него не скрывала... В чем же моя вина?

Если же затронуть сферу телесного... Как любовник он был мощней, разнообразней, я бы даже сказала, искушенней Хенка, но... он и в этом не был мне интересен.

Он был хорош во всем, абсолютно во всем.

Но он не был мне нужен.

Почему?

А кто ж его знает – почему?

43

Град, который ранним утром колотил по крыше и в окна, прошел, но, несмотря на солнце, оставил после себя почти зимний холод. Кажется, что сейчас, в конце октября, пойдет снег. Урны полны дешевых сломанных зонтиков. У меня после вчерашнего, конечно, снова болит горло и ухо.

Я как раз прохожу под балконом Хенка (на который он вышел меня провожать): я без плаща, в одном платье; мне очень холодно. Останавливаюсь.

– Слушай, Хенк, кинь мне твою спортивную шерстяную шапку, а? У меня ухо зверски болит... А мне вечером выступать в «JULES VERNE»...

Он мнется, жмется, за шапкой не бросается, но делает вид, что не уходит с балкона только потому, что якобы хочет продлить наш «визуальный контакт».

– Синюю шапочку, Хенк! Я тебе ее завтра же занесу!

44

В это время я вдруг чувствую на своей голове непривычное касание. Словно влажными губами, сквозь волосы, кто-то легонько тронул мое темя. И не просто тронул, а с четкой конфессиональной обрядностью.

Хенк, перегнувшись через перила, вовсю хохочет. Я трогаю голову: мокро. Пальцы обмараны какой-то белой крупитчатой кашицей. Оборачиваюсь – и вижу шкодливо улетающего – точнее, улепетывающего голубя. На фоне ярко-синего неба он кажется безукоризненно-белоснежным.

– Тебе Святой дух на голову ха-ха-ха... осуществил... ха-ха-ха... такую кишечную эманацию... Мамаша говорит: так голубь целует в темя особо избранных... Хорошая примета, Соланж... Жди своего счастья... Охо-хо-ха-ха...

Вижу себя со стороны: голливудский персонаж из «комедии положений», притом самого дурного разбора; с его макушки, щупальцами осьминога, стекает белая краска, призванная изображать сливки бутафорского торта.

Чувствую, что обильный голубиный помет, просочившись сквозь волосы, уже течет вниз по шее...

– Слушай, Хенк, придется мне снова к тебе заскочить... Надо смыть эту дрянь...

Хенк хмурит брови и одновременно таращит глаза – такая противоречивая мимика обычно человеку довольно трудна:

– Ты что, с ума сошла?! – Он даже вмазывает кулаком по перилам балкона. – Вот только орнитоза мне и не хватало! Когда я летал в Африку, меня ведь против местной заразы не прививали!.. – на этих финальных словах Хенк исчезает.

А я остаюсь стоять – клоунесса, не прошедшая кастинг, и ручейки голливудской сметаны – возможно, орнитозозаразной – стремятся затечь мне прямо в глаза.

45

Я крепко зажмуриваю их, и в этот самый миг, внезапно, ко мне приходит небывалая зрячесть. Может быть, это закономерная зрячесть отчаянья – а, возможно, не заслуженный мной подарок – не знаю.

...Словно на освещенном киноэкране, посреди кромешной, ничем не разбавленной ночи, я вижу, как выглядит мой неизбежный успех. Не тот шаблонный – с «морем цветов», «молниями фотовспышек», грязной накипью газетенок, фанатами, гонорарами, банковскими счетами... А тот, единственно желанный и единственно значимый: наедине с собой. Да: наедине с собой я щелкаю пальцами – и невольно вскрикиваю: молодец, молодец!!. Ну молодец же, Соланж, черт возьми!!.

30
{"b":"259938","o":1}