Что я конкретно имею в виду? На подходе к отелю, вечером, вдруг, я вижу странную картинку, словно вставленную мне в голову. Ну, «вставленность» – это, ясное дело, термин психиатров, да и бог с ними: их идеал – мирно пасущаяся корова. А почему картинка «странная»? Да потому что я вижу Хенка. Я вдруг вижу Хенка – хотя совсем о нем не думаю. Забыла его сразу, как ушла, – такая у меня, повторяю, «странная» способность. А тут он, Хенк (лицо, руки – самым крупным планом), – показывает мне, как разговаривают на английском жители какой-то африканской державы. Ну да, вот это его, фирменное: «I like it, you know, man? It’s very good, you know, man? It’s really perfect, you see, man, eeeeeeh?..»
Длится это несколько секунд.
Я вхожу к себе в номер, видение исчезает, я начинаю заниматься обычными делами: телефонные звонки, проверка гардероба, грима...
На следующий день, а именно в пятницу, я бегу на встречу с одним многообещающим антрепренером, а потом, через пару часов, бегу уже со встречи с ним, ибо во второй половине пятницы начинается священный иудейский шаббат, и мне надо бы успеть на последний муниципальный автобус. И вот я бегу в какую-то гору, причем развиваю такую скорость, как если бы бежала под гору, – я бегу все быстрей, потому что многообещающий антрепренер много чего мне наобещал, и это придает мне сил, а моему движению – невероятную мощь – то есть конкретно такую, что на углу некой улицы я сбиваю с ног человека.
Он лежит на асфальте: в свете закатного солнца, словно в красном свете фотолаборатории, его сходство с фотографическим негативом стопроцентно.
Однако, если присмотреться, его кожа не черна, но значительно загорела и похожа на горький шоколад; черной же она кажется по контрасту с бумажно-белыми, окончательными выгоревшими волосами. А присмотревшись еще внимательней (я даже напяливаю очки), мне становится ясно, что на асфальте, у моих ног, лежит Хенк.
32
Здесь – как рассказчик – я сталкиваюсь с вполне предсказуемой трудностью. А именно: тот, кто пересказывает свои сны или невероятные события, хочет, прежде всего, чтобы слушатель поверил, что все так оно и было на самом деле. (Тем более что все так на самом деле и было!) Сформулируем чуть иначе: рассказчику в этих случаях крайне важно, чтобы слушатель, так же как и он, рассказчик, проникся, прежде всего, артистизмом самой жизни и восхитился им – неиссякаемым артистизмом жизни, которая предоставила в распоряжение рассказчика готовенький художественный продукт. Рассказчик палец о палец не ударил, чтобы этот продукт добыть, рассказчик и сам был в этом случае только зрителем, рассказчик...
Но уверения бесполезны. И не потому, что слушатель «не верит», а потому, что для него, по большому счету, нет разницы.
Так что не настаиваю. Хотя повторяю: это – чистая правда: на иерусалимском асфальте, у моих ног, лежал Хенк.
Он вскочил и нервно спросил, я ли это.
Я, из вежливости, спросила, он ли это.
Он спросил, что я делаю в Израиле.
Я сказала, что нахожусь здесь на недельных гастролях.
Я спросила его, что он делает в Израиле.
Он сказал, что находится здесь проездом из Африки: чуть больше суток. Прилетел вчера вечером, уточнил он, а сегодня ночью возвращается в Амстердам. И добавил: а ты мне виделась тут, знаешь, на каждом шагу! Черт знает что! На каждом!
Ну, не мудрено, откликнулась я, ведь у меня – как ты сам говорил, средиземноморская внешность.
А про то, что он привиделся мне вчера – скорей всего, в час своего прилета, – я промолчала.
И, ясное дело, не стала терзать себя недоступными мне отвлеченными мозговыми действиями, чтобы определить «n» в запредельной минусовой степени – то есть математическую вероятность такой встречи.
– Соланж, пожалуйста, пойдем в кафе, – глаза Хенка возбужденно бегают по моему лицу и фигуре. – Я тебя угощаю!
33
Угощение Хенка состояло из чашечки кофе. То есть по чашечке – себе и мне. Но это лишь так, для блезира. Главное же яство, которым я была отпотчевана весьма щедро, можно было назвать так: бурное любовное покаяние с гарниром из экуменизма, оккультной философии, этнографических африканских специй – и тривиальной эзотерической подливки, именуемой «неизбежное-очищение-преображение-и-воспарение-Духа-на-лоне-природы». Все это было настолько не типично для Хенка как подданного королевы Беатрикс – и, главным образом, для Хенка как такового – что я уж было подумала, не укусила ли его в саванне какая-то муха, от яда которой в Европе нет ни превентивной вакцинации, ни антидота.
...Он говорил, что именно там, в Африке, осознал большинство своих промахов и грехов – в частности, роковых ошибок в своем отношении ко мне. Он говорил, что был недопустимо мелочен, преступно эгоистичен, баснословно инфантилен и абсолютно слеп. Он говорил, что только там, под небом Африки, ночью, под беспощадной, всесильной, циклопической луной, когда в воздухе разносился вой гиен и шакалов, он понял, как же ему меня гибельно не хватает. Он говорил также, что, умываясь в ручье, он всякий раз видел рядом мое отражение и не мог освободиться от этой мучительной галлюцинации... Он говорил, что его тяга ко мне, преодолев животную похоть, обрела черты духовности – именно там, в песках благословенной Африки... А вдобавок тут, в Иерусалиме, он успел побывать в местах христианских святынь... Ну и так далее.
То есть говорил он довольно много.
Демонстрируя практическую составляющую своего преображения, Хенк заявил:
– Соланж, пожалуйста, дай мне номер твоего рейса – я тебя встречу в Схипхоле! Я отвезу тебя, куда скажешь: у меня белый-белый «Пежо»... ты ведь любишь белые «Пежо»? Кстати, у меня теперь и квартира своя есть... В Гааге... Тебе бы она понравилась...
34
Во время его не по-нордически страстных монологов (вот оно, влияние африканского неба!) я отчетливо видела, что Хенку что-то мешает... беспокоит, что ли... или раздражает... ну, словно бы гвоздь в ботинке или больной зуб... или зуд от тропических укусов, который, дабы не нарушать политеса, он не смеет утолить, даже и потихоньку...
Словом, я видела, что Хенк не в своей тарелке. И не потому, что взволнован встречей. Нет, не потому. Такие вещи я чувствую безошибочно. А присутствовало тут нечто третье, таинственное и непостижимое. По крайней мере, непостижимое для меня.
Я было уже собралась назвать ему данные своего прибытия, и мы двинулись к выходу, поскольку Хенк сказал, что его записная книжка осталась в машине. А машину он арендовал на пару часов, и мог бы прокатить меня туда... сюда... потом вот еще куда... (назывались религиозные святыни самых разных конфессий). И вот, проходя уже возле стойки бара, то есть у самого выхода, Хенк вдруг резко повернулся к бармену и – словно даже не ртом, а всем своим чревом, то есть всем нутром, естеством своим – с облегчающей яростью выкрикнул:
– Подумать только: чашечка кофе – десять шекелей!!.
35
Но мне не хотелось бы заканчивать историю именно так. Это было бы как-то несправедливо по отношению к Хенку, с которым я знавала и лучшие минуты. Поэтому закончу на воспоминании, которое предшествовало моему отлету в Штаты.
Стоял конец октября, американский ангажемент еще не был подписан, и тут, в некий дурацкий вторник, когда небо, выворачиваясь наизнанку, без передышки блевало помойным дождем, я вспомнила, что у Хенка сегодня день рождения.
...В цветочной лавке я составила букет из высоких роз. Каждый стебель такой розы был мощно оснащен боевыми шипами, словно сказочное древко геральдического флага. Букет получился роскошным: розы были и жарко-пунцовые, и мохнато-персиковые, и шелковисто-алые, и брусничные (с плотными, словно головки змей, бутонами), и чайные, и свекольные; была там парочка роз лебединой белизны – вся эта очаровательно-свежая пестрота дышала райским эфиром и, шурша, слегка шевелилась... Затем, по дороге, я прихватила бутылку «Jenever»[9]. А в «Bijenkorf» купила итальянский галстук от «Moschino» – в цвет Хенковых глаз. Хотя представить Хенка в галстуке было, конечно, забавно...