Иногда ему хотелось разбить стекло, закричать что-то, заставить Наташу обернуться, и казалось, что легко так все переменить, вернуть старое, или хотелось броситься на камни двора с третьего этажа, разбиться и умереть у ног Наташиных, только чтобы еще раз взглянула она на него по-прежнему ласково и нежно.
Неподвижным оставался Митя на подоконнике, ожидая возвращения Тулузовых, но в коридоре зажигались лампы, на дворе становилось совсем темно, и, прижавшись лицом к стеклу, не мог уже Митя разобрать ничего.
Эти вечерние часы ожиданий истомили его.
Однажды, — о, как надолго запомнил этот день Митя, — в сухие ноябрьские сумерки Наташа приехала без Александры Львовны. Рядом с нею шел высокий, плотный мужчина. Митя не разглядел его лица, но в ту же минуту понял, что это — Чугунов.
Все страшное, немыслимое, что знал Митя, но как-то не чувствовал, теперь воплотилось, стало окончательно решенным. Наташа опиралась на руку князя; они о чем-то, по-видимому, разговаривали, и низко склонялся Чугунов к своей невесте.
В первый раз мысленно произнес Митя это слово; оно ужаснуло его.
Больше Лазутин не подходил к окнам около пяти часов вечера.
30 ноября были окончены экзамены, и Лазутин, кончив первым, был зачислен в один из гвардейских полков.
Несмотря на все терпение своей любви, часто становилось тяжело Чугунову. Неопределенность и нервность отношений с Наташей становились нестерпимыми, тогда он ехал на 9-ю линию Васильевского острова.
Все реже и реже заставал он дома Василия Петровича, который постоянно теперь был чем-то озабочен.
Приехав вечером 8-го января в самом плохом настроении (именно в этот день на робкий вопрос жениха о времени свадьбы Наташа грубо ответила, что она не вещь, которую можно купить{300} и т. п.), Чугунов был очень удивлен необычайной картиной, которую представляла тихая квартира Дернова. Все было сдвинуто со своих мест, на стульях лежали книги и принадлежности туалета.
Сам Василий Петрович без пиджака стоял на коленях перед каким-то чемоданом.
— Ну, вот и в путь опять приходится пускаться, — сказал Дернов, предупреждая всякие вопросы со стороны гостя.
— Куда же это, когда? — почти с испугом спрашивал князь, которому было жалко этих тихих комнат, этих вечеров и бесконечных успокаивающих разговоров.
— Не знаю точно ничего, все это зависит не от меня. Неужели вы не понимаете, что не для собственного удовольствия я устраиваю маскарады, превращаясь из monsieur Léonas’a в господина Дернова, — с некоторой даже досадой промолвил Василий Петрович, но сейчас же спохватился: — Впрочем, не будем об этом говорить, князь. Считайте, предположим, что я комми{301} какой-нибудь, или даже сыщик, во всяком случае жизнь которого полна постоянных странствий. Куда и когда пошлют мои господа — туда и иду, пока… — лицо его сделалось грустным. — Ну, да к черту все эти сантименты. Не такое теперь время, чтобы жалеть о тихих, уютных комнатах. Веселое наступает время и тревожное, и не будет в России скоро человека, которого не коснется эта тревога.
Он говорил, возбуждаясь все больше и больше, слова его становились неясными, будто он был слегка пьян.
Впрочем, Чугунов почти не слушал его дальше. Он прохаживался по полутемной комнате, освещенной одной свечой, натыкался на разбросанные вещи и думал о Наташе, об обманутых радостях, радостях, которых так много сулила петербургская зима; что-то тревожное и тяжелое овладевало им от этих сумбурных слов Дернова, от этих разоренных комнат. Наконец Василий Петрович уложил вещи, не без труда закрыл чемодан и пошел распорядиться относительно чая.
От зажженной лампы, от стука приготовляемой посуды, от хозяйственных распоряжений Василия Петровича стало сразу как-то теплее и уютнее.
Долго в тот вечер сидели за столом Чугунов и Василий Петрович. Будто наставник, наказующий ученика, расспрашивал Дернов князя. Он ничего прямо не советовал, но от его слов как-то проще и яснее все становилось.
Чугунов часто оставался ночевать в большой комнате на диване; на этот раз Лизавета, не дожидаясь распоряжении, постлала ему постель.
— Не совсем это благоразумно оставлять вас сегодня у меня, ну да все равно последний вечер, — сказал Василий Петрович.
— Может быть, я стесняю вас? — с удивлением спросил Чугунов.
— Ах, не в стеснении тут дело, — отмахнулся от него Дернов, и они разошлись.
Князь спал крепко, без снов; проснулся он от яркого солнца, которое каким-то чудом пробралось между пятиэтажных домов и ударяло в окна без занавесок.
Иногда так бывает, что тяжелая тоска вдруг исчезает от одной веселой улыбки незнакомого человека, случайно встреченного на улице, от заглушенной музыки, которая доносится из-за стены, от луча солнца, заигравшего шаловливым зайчиком на потолке.
Так и Чугунову стало беспричинно вдруг весело, когда он проснулся в этой большой, с разбросанными кругом вещами, комнате, ярко освещенной ликующим зимним солнцем.
Чугунов быстро оделся, окликнул Василия Петровича, но никто ему не ответил. На столе стоял потухший самовар, но ни в комнате, ни в кухне никого не было.
Очевидно, Дернов ушел уже по делам, а Лизавета побежала в лавочку, заперев входную дверь снаружи.
Князь умылся в кухне под краном и налил себе жидкого, холодного чаю.
Пришла Лизавета, вся багровая от мороза, и сразу затараторила:
— Господи, на улице-то, на улице-то что! Везде солдаты! С острова пускать, говорят, не будут. А забастовщиков миллион и триста тысяч — все во дворец идут.{302}
Она передавала самые точные сведения о пятистах тысячах, которых уже успели сегодня повесить, и многое другое.
Чугунов торопливо допил чай, оделся и выбежал на улицу.
Действительно, что-то необычное творилось на улице. Целые толпы любопытных, возбужденных людей придавали какой-то праздничный вид. На углу Большого проспекта из-за забора целая компания англичан смотрела с балкона, в конце линии у набережной поблескивали на солнце штыки стоявших сплошной цепью солдат.
Чугунов нанял извозчика, заломившего фантастическую цену.
— Такой уж день. Поехать-то, барин, поедем, а доедем ли — неизвестно, — сказал он, почесывая затылок, а Чугунову стало так смешно, что, сев в сани, он долго не мог удержаться от смеха. Извозчик удивленно поглядывал на смешливого седока.
На набережной не пропускали; пришлось вылезать и вести долгие переговоры с офицером. Молоденький подпоручик, слегка напуганный и вместе с тем гордый всей необычайностью своего положения, твердил:
— Никак-с не могу, инструкция, никак-с не могу.
Хорошо, что на извозчике подъехал какой-то другой офицер и, выслушав Чугунова, распорядился пропустить.
Было странно, что на Николаевском мосту,{303} который обычно заполнен экипажами, конками, ломовиками, было совершенно пустынно; только быстро проскакал отряд драгун да проехала карета.
На Неве и на набережной тоже не было видно народа, и солнце в ослепительном двойном круге подымалось, ликующее и зловещее.
Извозчик беспокойно похлестывал лошадь, а Чугунову было необычайно весело и слегка тревожно. На набережной опять задержали, и пришлось свернуть в переулок и проехать на Галерную. Около Исаакиевского собора, как на параде, строился полк, горели костры, проехала карета Красного Креста.
— По Морской, может, лучше проберемся, — сказал извозчик и свернул на Малую Морскую.
Вдруг он испуганно задергал вожжами и чуть не вывернул князя на крутом повороте. Чугунов обернулся и увидел, что прямо на них полным галопом скачет конный отряд. Он разглядел высокие султаны на киверах и поблескивающие сабли.
Извозчик, привстав, пустил лошадь вскачь. Почему-то Чугунову и в эту минуту было только весело.