— Папа, а что за озерцом?
— Говорят, стена.
— А если под стену поднырнуть?
— Не знаю.
— Надо узнать.
— Обязательно надо, Яроша.
Чувствую, как у меня зуб на зуб не попадает, рядом пощелкивает зубами и Ярошка. В кармане дергается клубок — Ромка торопит. Пора назад. Мы спешим обратно, впопыхах в коридорах бьемся несколько раз головами о стены и вскоре выныриваем наверх.
— Ого! Теплынь-то какая! Как под одеялом, — восхищается Ярошка.
Ромка встречает нас так, будто мы, по меньшей мере, вернулись из космоса, восторженно прыгает вокруг, задает сразу столько вопросов, что мы вдвоем не успеваем отвечать.
— Ярош, а в озере рыба есть?
— Пап, если тебе на плечи Ярошка встанет, а я — ему, потолок можно достать?
— Ярошка, а может, казну в колодце спрятали? Ниче себе! Яроха, ты где такую шишку набил?
— Папа, смотри, брюки порвал. Там что, колючки есть?
Глаза осваиваются. После темноты все вокруг: небо, зелень леса, чумазое лицо Ярошки, даже хмурые камни пещеры — кажется приветливым, солнечным, ярким.
— Ну, папа! Ну, пошли! — через вопрос дергает меня Ромка.
— Дай же отогреться!
Но хорошо отогреться не приходится — мои брюки рискуют остаться без карманов, и вскоре я повторяю пройденный путь, но с одним изменением: Ромку беру на руки. Волочащиеся по земле полы штормовки не позволяют ему уверенно передвигаться в подземных коридорах. Поднимая сына, замечаю, что ржавая железка перекочевала уже ему за пояс.
И вновь меня облапливает темнота, мы пробираемся, как слепые, вперед, слушаем разговор подземного ручейка, гадаем — что же там за озером, и затем, как ошпаренные, выскакиваем в июльский день.
— Яроха! — с ходу выпаливает Ромка. — Там такая темнота! Ручеек песенку поет. Есть озеро, но мы там не были. А еще...
— Знаю, знаю, — снисходительно обрывает брата Ярослав. — Ты лучше скажи: казну нашел?
— Какую казну? — Ромка недоуменно хлопает глазами. — Да нет там никакой казны. А у тебя уже вторая шишка выросла.
— Ха, а у тебя тоже шишка и усы до ушей. Вот такие!
Ребята смеются. Я же обнаруживаю вдруг, что в пещере никто из мальчишек не вспомнил о сокровищах, не вытащил из-за пояса ржавую железку.
Мы собираемся уходить к озеру обедать. Можно было бы и здесь, конечно, но такими руками прикасаться к хлебу никак нельзя. Уходя, Ромка похлопывает ладошкой по скале и ласково говорит:
— Пещера.
— Что «пещера», — поперечничает Ярослав. — Во-первых — измазала, во-вторых — заморозила, в-третьих — шишек понаставила.
— Пещерочка, — не принимает тона брата Ромка и вдруг останавливается как вкопанный, дергает меня за руку и трагическим голосом извещает:
— Папа, смотри! Осквернили!
Я оглядываюсь — действительно.
— Чем писал? — спрашиваю Ярошку, заинтересовавшегося ни с того ни с сего обыкновенным муравьем.
— Чем-чем, вот, — он достает из кармана белый кусок и, продолжая рассматривать ползущее насекомое, протягивает мне..
Я беру камень — обыкновенный известняк с карьера.
— Ничего, Ромка, это известняк. До первого дождика.
— А я приду и еще напишу! — Ярошка вскакивает, толкает Ромку и вдруг что есть силы вопит. — Казнокрад, казнокрад клад нашел и очень рад!
— Пап! — выставляется удивленно на меня Ромка.
— Ну это ты уж сам разбирайся.
— Ах, ты не такой, Ярошка! — взвизгивает Ромка, подпрыгивает и через мгновение по лесной дороге мчатся друг за другом два пыльных облачка.
Я еще раз оглядываюсь на пещеру. На верхнем самом большом ее уступе крупными белыми буквами начертано: ПОЛЬЗА.
Анна Зинченко
ФРОСЯ
Она сбрасывала с крыши снег, когда вернулся дед.
— Ой, дед! А мы только к завтрему тебя ждали.
Фрося со смехом стала выбираться из сугроба, куда скатилась с крыши.
— Дак... это самое... к завтрему-то уж велено там быть.
— Как... к завтрему? — У нее вдруг перехватило дыхание. — Уже? Так быстро? Как так?
— Да вот...
Собрались быстро. Пока Фрося бегала на ферму отпрашиваться, мать сварила десяток яиц, насыпала в спичечный коробок соли. Достала новую нательную рубаху, все уложила в сумку.
До райцентра добрались на попутке, а там долго ждали автобуса. Часа два простояли на морозе да еще долго тряслись в холодном автобусе до станции.
В поезде было тепло, даже душно, но они не сняли шуб, так намерзлись, и теперь Фрося потела, часто вытирала красное лицо кончиком праздничной пуховой шали.
— Ты поешь, дед! Еще когда приедем. Садись-ко к столику. Вот, возьми яичко.
Яйцо хрустнуло в жилистых руках старика и залило желтком и столик, и шубу. Дед ругнулся, кое-как счистил скорлупу, круто посолил и снова забрызгал жидким желтком бороду.
Фрося вытащила из сумки полотенце с красными петушками по краям, вытерла ему рот, воротник шубы, вытащила из бороды скорлупу. Дед опять ругнулся.
— Не буду больше, — он сердито отодвинул еду. — Попить бы.
Взял предложенную соседкой по купе кружку с кипятком, но руки его дрожали, вода не остыла, он пить не стал и вышел из купе.
— Ах ты, горе, — вздохнула Фрося. — Переживает-то как. Не ждали мы, что так скоро. В старческий дом везу его. Ах ты, господи, да че же он так переживает? Ведь сам просился.
Дед вернулся скоро, и она тронула его за рукав:
— В мае отпуск возьму, приеду. Скоро уж... А ты покурил? Табак-то не просыпал?
Но старик не слушал ее. Присел было, но поворочался на лавке и снова ушел.
— Видели, как руки сцепил? Ох, да за что мне это наказание?! Сердце у меня разрывается. — Женщина заплакала, никого не стесняясь. Слезы по ее тугим щекам скатывались быстро, она не успевала смахивать их и виновато заглядывала в глаза соседке. — Нельзя с ним стало жить — такой ругливый! А как мамку ударил, так она и отказала ему. Говорит, иди в старческий дом, раз даже родные дочери от тебя отказались. Они и вправду, как не родные ему. Одна недалеко живет, а нет, чтобы проведать когда. Ко второй возили, так он быстрехонько нам отписал: не могу, говорит, жить в городе, воздуху здесь нету, хочу домой. До-о-омой, — она снова заплакала, но появился дед, и Фрося отвернулась к окну.
Старик тоже смотрел в окно. Мелькали стволы березок. Летом, видно, здесь прошел пожар и теперь березки стояли черные, жалкие. У деда тоже счернело лицо, он вздыхал громко, слышно, и тогда молодая женщина вздрагивала и глазами указывала соседке на деда.
— Нет, возверну я его, обязательно возверну, — говорила она, когда дед снова ушел в тамбур. — Вот поживет маленько один, и поеду за ним. Не думала я, что так жалко его станет. Не родной он мне, отчим, а сердце болит. Я уж говорила ему: «Не ездий, дед, живи по-хорошему. Не ругайся только, у меня ведь робенок растет, услышит матерки, запомнит». Дак он че — шипит, а свое правит. Отступилась. А то еще боюсь: укорять станет. Он тоже один раз мамку побил, она его и выгнала. Я пришла с фермы — нет его. Где дед? Села на лавку, заревела, а потом побежала догонять. В соседней деревне уж нагнала. Дак ведь как потом укорял, зачем, мол, возвернула меня? И сейчас вот только уговори — укоров не оберешься. А не привыкнет он там, не привыкнет. Ты смотри, какой он еще крепкий, он дома все по хозяйству робил, а в городе зачахнет. Ой, да что же и делать-то?
Дед возвратился, сидел молча, только все дергал рукав шубы. Глаза Фроси набухли слезами, она тихонько смаргивала их и отворачивалась к окну.
— Долго еще? — Старик выталкивал слова хрипло, сердито.
А голос Фроси звучал лаской, утешением: «Да уж поди скоро...»
— Скорей бы уж, — старик не выдержал, сдрожал голосом, и Фросю будто подбросило на лавке.
— А ну-ко, дед, собирайся живо, — вдруг бодро скомандовала Фрося. — Давай, давай поскорее, сейчас будет станция, как раз на обратный поезд поспеем.
— Ты че, ты че, а? Фроська, ты че надумала-то? — говорил дед, а голос уже был совсем другой. Он суетливо толкал в сумку яйца, рукавицы, полотенце, коробок с солью и, опережая Фросю, потрусил по проходу к выходу.