Впервые его имя я услышал около тридцати лет назад. Как и большинство моих сверстников — мальчишек сорок первого года рождения, я служил в те годы в армии — носил солдатскую шинель, заступал с автоматом в караул. Моя служба ничем не отличалась от службы однополчан. Разве только раз в месяц мне разрешали посещать городское литобъединение. После каждого такого «четверга» я с нетерпением ждал, когда наступит следующий. Даже во время воскресных увольнений спешил не в кино, не на танцы, куда обычно направлялись мои сослуживцы, а к товарищам по перу. Мы читали свои стихи, рассказы, горячо спорили.
В начале шестидесятых годов многие из нас зачитывались стихами «модных» тогда, в большинстве московских поэтов — достать их книги было почти невозможно.
Помню, как однажды в гостях у местного поэта Владимира Митина поделился впечатлением о стихах моих «кумиров». На лице Митина появилась усмешка. Потом, погасив ее, он заметил:
— Понимаю. Дерзкая мысль, неожиданные образы, звонкие рифмы — все это привлекает. Но не все золото, что блестит.
Митин подошел к книжному шкафу, достал какую-то книжицу. Она была небольшая по формату, тоненькая-тоненькая, словно детская. И название ее было как у детской: «Красное солнышко». Но вот Владимир начал читать. Брови его сдвинулись, глаза стали строже:
В голодный час, напомнив о знакомом,
Манят меня к себе издалека
Звезда полей над ветхим отчим домом
И матери печальная рука.
Прикрыв седины старым полушалком,
За двери дома тихо выйдет мать.
Последний хлеб она подаст гадалкам
И обо мне попросит погадать…
Когда Митин умолк, я долго не мог что-либо сказать — все еще находился под впечатлением.
— Кто это?
— Борис Ручьев, — ответил хозяин дома и, задымив сигаретой, стал рассказывать о нелегкой судьбе поэта.
Так я впервые услышал эту простую русскую фамилию — Ручьев, узнал, что в тридцатые годы он, семнадцатилетний парнишка, работал бетонщиком на Магнитострое, мечтал построить у Магнитной горы город-сад, «без церквей, без кабаков, без тюрем», а с настоящими украинскими соловьями и что об этой своей мечте писал по-юношески страстные стихи. Тогда же узнал, что в начале тридцатых годов Бориса Ручьева вместе с группой молодых магнитогорских литераторов принял Горький, который высоко оценил творчество уральцев. Вскоре, на 1-м Всесоюзном съезде писателей, двадцатилетний Ручьев был принят в Союз писателей. А в конце тридцатых с ним случилась большая беда — по злому навету он был арестован.
Однажды в газете «Литература и жизнь» (25 ноября 1962 года) мне встретилась публикация Б. Ручьева «Из стихов о далеких битвах». Она заинтересовала меня. Я знал, что в войне Борис Александрович не участвовал. Так о каких битвах идет в стихотворении речь? В предисловии автор писал:
«В первые дни Великой Отечественной войны я, как и множество других осужденных по несправедливым политическим обвинениям, стремился и не мог попасть на фронт.
Осенью 1941 года после тяжелых ожогов при пожаре тайги я попал в больницу Оймяконского дорожного участка Дальстроя. В три месяца преодолев острый критический период, заражение крови, едва избежав опасность ампутации правой ноги и немного отдышавшись на больничной койке, я вновь — после четырехлетнего перерыва — начал писать стихи и уже с того времени, живя на Колыме, писать не бросал.
«Стихи о далеких битвах» — первые из написанных мной на Колыме в январе или феврале 1942 года, в больнице, еще в тяжелом болезненном состоянии, когда постоянный бред сменился ощущением ясного чувства возврата сознания, жизни. Отшлифовывать слабые строки стихов не могу, они дороги мне как подлинная запись моих колымских переживаний, первых, что вновь бросили меня к поэзии и возвратили к жизни».
И ниже были напечатаны стихи. Они врезались в мою память, как острый осколок. Вот строки из них:
Боюсь я, что поздно свобода придет…
Растает на реках расколотый лед,
раскроют ворота и скажут:
— Иди!
И счастье, и слава твои — впереди…
Приду я в Россию. Утихла гроза.
Навстречу мне женка прищурит глаза:
— Здорово, соколик! Здорово, мой свет!
А где ты, соколик, шатался сто лет?
Друзья твои прямо прошли сквозь войну
и кровью своей отстояли страну.
Им вечная слава, почет без конца,
а ты, как бродяга, стоишь у крыльца…
Дочитал последние строки, задумался. В трудную годину испытаний поэт тоже рвался на смертный бой, но «политических» не освобождали, даже в годы войны. И от этого было горько и обидно. И конечно же надо было иметь огромную веру в наше правое дело, мужество, чтобы оказаться выше этих чувств и вернуться к поэзии, а значит, и к жизни.
Так я открыл для себя и полюбил большого поэта, совсем не подозревая, что через несколько лет мне доведется встретиться с ним.
После армейской службы приехал в Челябинск, стал работать здесь журналистом. В один из первых же дней увидел на рекламных щитах скромные афиши: «Борис Ручьев. Поэтический вечер». Помню, в тот стылый январский день 1964-го, когда ртутный столбик в термометре опустился за тридцать градусов, разыскал профсоюзную библиотеку ЧТЗ и оказался в ее небольшом помещении. Народу в зале столько, что нельзя пробиться. Так и остался у двери. Смотрел через головы на трибуну, за которой стоял, опираясь на трость, невысокий мужчина с широким открытым лицом. Он читал простуженным голосом — глуховато и чуть-чуть с хрипотцой. Невольно возникло ощущение: то, что он читает, очень дорого ему, и он часто загорался — тогда его голос гудел напористо и вдохновенно: «Не может быть, чтоб силою от гула Родных гудков их вечного «Пора» По-матерински нас не притянула К груди своей Магнитная гора. И, как солдаты, после битв живые, Испытанные болью огневой. Пройдя все испытанья силовые, Мы возвратились в вечный город свой…»
Слушатели горячо аплодировали. А он читал все новые и новые стихи. И не о трудных годах, проведенных вдали от родных мест, а о рабочей юности, проведенной в Магнитке, о встрече с нею после долгой вынужденной разлуки, встрече со своими старыми друзьями. И чувствовалось, что Магнитка для него не просто город, а глубоко выстраданная боль.
* * *
Ручьев охотно встречался с литературной молодежью. В нем не было чувства ревности к ней. Наоборот, он был очень щедр на помощь, на добрые советы. Не раз приходилось слышать его резкие, взволнованные выступления на различных совещаниях в защиту молодых, Так, благодаря его активной поддержке, молодой в ту пору армейский поэт Василий Пономаренко издал первый, затем второй сборники своих стихов и стал членом Союза писателей.
— Сколько буду жить, никогда не забуду доброты Бориса Александровича, — говорил мне В. Пономаренко. — Если я и стал поэтом, то обязан этим прежде всего ему.
Но когда Ручьев встречался с молодыми, всегда был по-отцовски строг и требователен. До сих пор в памяти его выступление на вечере поэзии в актовом зале Челябинской публичной библиотеки. Я, в ту пору работник областного радио, пришел туда с магнитофоном. Сколько лет прошло, а как актуально, современно звучит оно и сегодня. Записанное на пленку, приведу его здесь дословно.
— Товарищи! Дело сейчас в поэзии не в том, чтобы срифмовать и скорее высказать зарифмованное, совсем не в том, — страстно говорил он с трибуны. — Поэзия — это как марш нашего народа. Поэзия как песня, которая ведет на борьбу. Помните, еще в далекие тридцатые Михаил Светлов написал стихотворение «Гренада», ставшее любимой песней нашего поколения.
А сегодня? Сегодня мы живем с большой раной в сердце, и эта рана — Вьетнам (в то время американские империалисты развязали кровавую войну на многострадальной вьетнамской земле. — А. Б.). И вот что беспокоит. В тридцатые годы поэты думали об Испании, они с оружием в руках сражались за нее. А вот здесь двенадцать молодых товарищей прочли свои стихи. Но где настоящее слово о сегодняшней ране — о Вьетнаме?
Говорят, не правомерно требовать от писателей разрешения героических тем в условиях мирного жизнетворчества. Собственно, а кто это провозгласил, что у нас сейчас мирное жизнетворчество?
Что такое понятие мира для поэта? Ведь еще Александр Блок заявлял: «И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль…»