На одном симпатичном опенке я нашел бабочку — павлиноглазку. У нее нервно, возможно от холода, дергались крылья, и она никак не могла их унять. Она очевидно сделала все, что ей было положено в жизни. Я поместил ее в корзину так, чтобы не придавить грибами, и складывал их теперь осторожно, но она и сама — умница, поднялась по краю корзины несколько вверх и замерла.
С конца поляны, где уходила вверх к Богданову ключу заброшенная дорога, показались красные, как песчаник, коровы. Это стадо перемещалось поближе к дому. И тут музыка прекратилась.
XVI
Разумеется, не коровы были тому виной. Они-то, бедные, напротив, если заметили, согревают теплокровным светом любой прохладный пейзаж. За стадом на мохнатой, издали казавшейся безглазой, лошади ехал всадник. Представляете, как трудно усадить верхом узко раздвоенную книзу лесину. Но общими стараниями привязали ее к седлу, кое-где подперли, наладили поверх дождевик, и — айда, скачи, паси скотину, пастух Масловрот!
Как только он появился на поляне, тут же пустился вскачь за телкой, отклонившейся от общего пути.
— Эггха-а, мать твою, та-ра-ра, на пятнадцать лет сяду, а тебя прришиббу.
Он закончил тираду щелчком кнута и тут же начал новую, прокатившуюся по поляне гулко и смачно, подобно смазанным нечистотами голышам. И снова щелчок кнута, от которого воздрагивало все: мохнатая лошадь, коровы, листва на деревьях, бабочка в корзине и, кажется, само небо.
Нет, уши у меня не девичьи. Я отслужил армию, был одно время чернорабочим, журналист — всякое приходилось слышать. Но и я не понимал, как можно с таким самоотверженным сладострастием поливать и эту вот мать-природу, и всех матерей вообще? Да за что? Да к чему, собственно? Что я не видел разве в работе чабанов или таких же, как он, пастухов общественного стада? Не надо мне заливать, я прекрасно знаю, что в этой нелегкой, не всякому посильной работе настоящие пастухи обходятся набором команд, им зачастую помогают собаки. Но ни одна собака, видно, не согласилась работать с этим пастухом. Что ж, они думающие существа.
Наверное, я как человек сторонний не имею права осуждать Масловрота, но, в конце концов, это мои записки. И я лишаю его имени. Тем более, что сделал это не я, а сами елшанские. Спроси их, как зовут пастуха, и никто не помнит. И не в одном мате дело. Расскажу историю знакомства с Масловротом.
В начале июня я вырвался сюда на выходные и, сразу, заглянув только в домик, прошел на это место. Глянул я — и оторопь взяла: нижний был обит по периметру хлыстами, то есть превращен в карду. Ну, карду обычно делают у реки или у пруда на открытом месте, не задевая деревьев. Деревья — совсем молодые березы, а хлысты к ним прибиты в половину их толщины. Земля под ними — черный прямоугольник — ни травинки, а стволы вытерты боками коров до слоя телесного цвета. Карда в живом березняке. Дичь. Сдуру я кинулся на хлысты. Какое! Живые деревья в спазмах, сжали пятнадцатисантиметровые гвозди.
Я сразу вернулся в село и пошел в лесхоз, забыв о том, что был выходной и там толкается у пилорамы один только сторож. Поднялся наверх, к хозяйке. Рассказал. Та всплеснула руками.
— Вот! А я думаю, что это корова голодной приходит. Мало того, что рубцы на ней в палец… Ах, подлец! Теперь он, значит, загонит их в эту карду и хоть спи, хоть блох лови. А им, сердечным, ни травки ущипнуть, ни листочка сорвать. Чать, там все объели?
— Все объели, — эхом подтвердил я. — Еще бы не все — сто коров на сто берез.
— У кого еще мужик в доме — ладно, хоть пригрозит, чтоб корову не хлестал, а вдовым старушкам каково? А что сделаешь?
Где-то я слышал это дурацкое «а что сделаешь». Ну нет, за березняк он ответит! Я написал письмо директору лесхоза, не без эмоций изложив дело. Даже приплел вгорячах райком партии и народный контроль, чего, кажется, делать не надо было, ведь директором мой знакомец, душевный в общем-то человек.
Через неделю мы с ним встретились. Не дожидаясь вопроса о березняке, он сухо выговорил, двигая желваками:
— Факты подтвердились, Владимир Иванович, но все сделано, поедемте посмотрим.
Да, все было сделано. Черный внизу березняк был освобожден. Хлысты сорваны и увезены в лесхоз.
— Я ему, гаду, зарплату не давал, пока он гвоздей из берез не вынул.
— Так он и лесхозовских коров пасет?
— Ну да. Мы ему двести пятьдесят в месяц платим.
— Да за личную голову по шесть рублей, а их сто, да по десятку яиц с головы и по ведру картошки в конце пастьбы, — прибавил я со слов хозяйки. — Как три больших начальника получает, есть, кажется, интерес работать на совесть.
— Да ничего больше не могу с ним сделать! — раздраженно ответил Николай Иванович. — Штрафовать? Штрафовал уже. Это ведь у него не первая такая карда. Ну, нет другого человека на его место. Все на него жалуются… А ведь сами его просили, мол, свой, елшанский. А я предлагал глухонемого Еськина. Он вон безо всякого мата пасет и кард никаких не строит… Хоть бы мужики отделали его разок по старинке, да всем все как-то до лампочки, даже своя корова. Вот зайдите сегодня вечером, он наверняка у меня будет в конце дня, отдыхает он сегодня, а у него проблема есть.
— Зайду. Интересно взглянуть.
— Милости просим.
Этак галантно попрощавшись, Николай Иванович ушел в цеха. А я с минуту слушал его крепкий распорядительный голос, так не вязавшийся с только что сказанным «ничего не могу сделать».
Я отправился в село, в книжный магазинчик, оставшийся от времен расцвета Елшанки, когда в ней было четыре тысячи жителей и она спорила с райцентром. Сейчас в ней осталось около пятисот обитаемых дворов, заселенных в основном стариками. У магазина толклись в тяжком, вероятно похмельном недоумении четверо мужиков. Согласно постановлению из магазина вывезли всю «бормотуху» и водку. Их надежды на чудо на глазах увядали под насмешками женщин, и они не уходили уже просто из принципа, изображая праздных собеседников. И вдруг мимо гордо прошествовала оглобля в дождевике.
— О, Масловрот за дикалоном пошел, — встрепенулись весело мужики. Им-то такой выход все же не пришел в голову. — А дешевого нету. Один «Олимп» за семнадцать рублей, набор в общем.
А Масловрот уже вышагивал назад, на виду пронося подарочный из двух флаконов набор с гордым названием «Олимп».
— Коров душить пошел, чтоб не пахли назьмом…
— А что ему при таких-то денжищах.
Я не разглядел его лица, очень уж быстро он прошагал, но ясно понял, что случай с кардой — никакая не победа добра над злом. Ведь вот он — торжествует по-своему. Я решил обязательно все же посмотреть на него вблизи, прямо интересно стало, и вечером снова пошел к Николаю Ивановичу.
Масловрот был у него. Он пришел к директору просить другую лошадь. У его лошади стерта спина под седлом.
— Вот журналист, который твою карду обнаружил, — представил меня Николай Иванович, и это было нехорошо, хотя и сказано вроде с некоторой угрозой. Но это ладно, я рассматривал пастуха и не находил в нем никаких зверских или бесчеловечных черт, за которые сразу начинаешь ненавидеть человека, опасаться его, чтить, как врага. Длинное, потупленное долу лицо, глаза со слезой, дерганая виноватая улыбка человека, которого, возможно, сейчас будут бить. Вся фигура как бы говорит: «Пропала жизнь», — а когда он взглядывает украдкой на собеседника, то как бы приговаривает: «И у тебя. И у тебя тоже».
— Может, чего скажете ему, Владимир Иванович? — тем же, подразумевающим воспитательную работу, тоном обратился ко мне директор. Я махнул рукой, вышел. В кабинете пахло «Олимпом».
Передо мной стояло это лицо с плачущими и бесстыжими одновременно глазами. Ах, Масловрот, Масловрот, кто сделал тебя таким? Расползается твое лицо и наползает подобно амебе на строгий профиль Николая Ивановича, других знакомых мне сельчан да и на мой собственный портрет, пожалуй. Ведь вот в чем дело: бесстыжее равнодушие потихоньку проникает в нас, почему же иначе прощают ему мужики безотчетное желание за счет реальной боли и гибели даже живого максимально облегчить себе жизнь. Хотя и опостылела она ему, судя по мату, и не видит он в ней ничего. И что могу сказать я ему, в котором этого равнодушия хватит на то, чтобы существенно подпортить всех вокруг. Девчушке, плясавшей на грибах, можно и нужно, наверное, что-то говорить. Она должна знать, что игрунья Елшанка — это не речка-малышка, как представляется. Это — речка-старушка, немощная уже. Когда-то была она могучим потоком, далеко от ее нынешних берегов на склонах шиханов лежат окатанные ее гальки и валуны. Этой старушке хватит не прямого зла, а одного только масловротовского отношения, чтобы сгинуть со света. Могучая праматерь ее, которая была сильнее и равнодушия, и зла, протекла уже в древние беспамятные времена…