Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— А ты не знаешь, о чем мы думаем! Хватит уже, надоело! — Он встает, у него красные, усталые глаза, он дышит, не разжимая зубов. — Ты не остановишь войну, даже если замучаешь меня до смерти. Лучше оставь меня в покое!

— Трюгве! Не уходи! Не смей!.. — Голос ее звучит, как вопль о пощаде. — Скажи мне только, — молит она, — скажи, с кем ты… какие девушки…

— Это тебя не касается, — отрезает он.

— О господи! — Она тихонько плачет.

— Прости, мама. Я уже устал от этого допроса. Мы с тобой оба устали. — Он вытирает со лба пот, на коже под глазами проступают жилки, глаза от светлых ресниц кажутся совсем белыми. — Занимайся своими делами, мама. Постарайся понять меня и перестань мучить.

— Мучить…

— Да, мучить! Ты меня мучаешь, даже когда молчишь! Ты говоришь — война, конечно, это ужасно. И для меня эта война гораздо ужаснее, чем ты думаешь. Если бы ты могла оставить меня в покое! Ну пойми ты это, пойми! Не надо меня связывать, не надо тиранить, требовать, чтобы я сидел дома. Я хочу быть самим собой, и ты не должна вмешиваться в мои дела. — Он отворачивается лицом к стене и спиной к матери, тяжело дышит, откидывает назад голову, дыхание его прерывисто. — Как ты не понимаешь, — говорит он, — что немного радости… Только чтобы забыться. Ведь я молод, мне хочется… Я… м-м… Молодость дается только один раз.

Голос его звучит не очень уверенно, он отодвигается от матери. Темнота за окном светлеет от бессилия, там, на улице, уже начали ходить трамваи. Голый брандмауэр, который возвышается на боковой улочке, слегка порозовел в отсветах утреннего неба. По мостовой грохочет тележка. Мать откидывает с виска прядь волос. Голос ее звучит теперь мягко, но он может измениться в любую минуту.

— Милый мой, — говорит она, — милый мой! Ну почему ты не хочешь найти себе какую-нибудь приличную работу? Эта твоя писанина в журнале… Ведь это же несерьезно. Ты должен найти себе постоянную работу, как все люди. Вот на что надо тратить молодость. — Она снова закашливается, голос звучит уже тверже. — Молодежь… Сегодня норвежской молодежи не до танцев, у нее нет времени на танцы. Норвежская молодежь борется в изгнании, она сражается и истекает кровью, она живет всерьез. Какое тут веселье!.. Думаешь, Торульф сейчас веселится? Думаешь, он сейчас танцует?

— Ну чего ты ко мне пристала? — говорит он измученно и рывком оборачивается. — Черт его знает, танцует Торульф сейчас или нет, это его дело. Слышишь? Его! И прекратим этот разговор. Прошу тебя, оставь меня в покое хоть на сегодня. Я хочу спать, черт побери, дай же мне лечь…

— Ишь какой благородный! Какой гордый норвежец!.. Спи, спи, спи себе на здоровье! Спи хоть до самого светопреставления! Я тебя презираю! Слышишь? Презираю! Знаешь, чего бы мне хотелось? Что было бы гораздо лучше? Я бы предпочла, чтобы ты оказался нацистом, чтобы уехал на Восточный фронт и сражался бы там за свои убеждения! Вот что я тебе скажу! Те, кто добровольно едут и сражаются за нацистов, хоть во что-то верят; пусть мы ненавидим их и считаем врагами, но они хоть чем-то жертвуют, они рискуют жизнью, в них есть хоть какое-то достоинство, есть твердость… Вот что я тебе скажу… Пусть они безумны, но они все-таки лучше тех, кто сейчас пляшет… Нет, о боже мой, нет, Трюгве, я этого не думала!.. Не уходи! Нет, лучше иди и ложись спать, я больше не стану тебя мучить, не смотри на меня так, Трюгве…

— Конечно, ты этого не думала. Я знаю. — Он подходит к ней вплотную и заставляет ее прижаться к окну. — Конечно, ты любишь меня. Но лучше помалкивай!.. Ясно? Лучше помалкивай!.. Нет, не трогай меня… Мне уже надоело!

Его опущенные, сжатые в кулаки руки дрожат, голос срывается. К сухим губам прилипла папиросная бумага, зубы желтые. Глаза побелели, лоб стал багровым. Он тихо стонет.

— Ну, мама! Да не плачь же ты, черт побери! О господи, не обращай на меня внимания. — Он неловко тянется к ней, протягивает руку, но расстояние между ними слишком велико. Слова опасны. — Мама. Ну, мама же! Мы с тобой зашли слишком далеко. Мама, послушай, ты же видишь, какой я стал нервный… Да нет, никакой я не нервный… Впрочем, мы с тобой оба нервные. Все теперь нервные. Мы слишком много говорим. Разве ты не видишь, что ты… что нам лучше молчать. Я ничего не могу сказать тебе. — Он безнадежно машет рукой, черты его словно растворяются в красном тумане — о, это соленое, жгучее проклятие ада! — Если б мы только могли поговорить друг с другом!

Его голос срывается, как у человека, дошедшего до предела. Нервы его словно трепещут в окружающем воздухе.

Мать медленно вытирает нос, прерывисто всхлипывая. Она уже смирилась, но слова как будто еще пульсируют в ней, слезы еще текут.

— Эти твои попойки…

Не говоря ни слова, он поворачивается к ней спиной. Берется за ручку двери, чтобы уйти к себе, но ее почти беззвучное «тсс!» останавливает его. Она напряженно вслушивается, стоя у окна.

Сквозь утренний нарастающий шум трамваев, автомобилей, велосипедов и пешеходов слышится приглушенный звук, то затихающий, то набирающий силу, как сирена; он неторопливо жужжит чуть поодаль на улице, где остановился маленький серый автомобиль.

— Трюгве, по-моему, это гестапо. Они остановились у канцелярского магазина. Посмотри.

Трюгве неподвижно стоит у приоткрытой двери.

— Да, да, гестапо. Вот они выходят. Один в берете и роговых очках, другой в шлеме и с автоматом, нет с автоматами двое! Господи, как это ужасно! Они ищут какой-то дом. Неужели опять кого-нибудь заберут? Ой нет, иди сюда, смотри, они идут в нашу сторону! Смотрят на номера.

Она не слышала, как он подошел, но вдруг почувствовала его за спиной, он легко склоняется над ней, каждый его мускул дрожит. Но дыхания его она не слышит.

— Трюгве! О господи! Кажется, они идут сюда! Неужели за кем-нибудь из нашего дома? Вот ужас! Знаешь, мне все время казалось, будто я чувствую запах порохового дыма. Неужели это только воображение? По-моему, я его чувствовала весь день. Как ты думаешь, о чем они там сейчас разговаривают? Неужели они идут в наш дом? Смотри, у них ключи от нашего подъезда! Вот ужас! А вдруг это за Шмидтом со второго этажа? Бедная фру Шмидт! Трюгве, это правда, что они пытают людей? Неужели это правда?

Он отступает в тень, падающую от косяка, она видит лишь белый блеск его глаз, слова звучат тихо, отрывисто, словно с трудом пробиваясь наружу:

— Да… это правда… пытают…

Когда хлопает дверь подъезда, у обоих перехватывает дыхание. Топот подкованных сапог звучит внизу, как залп, и эхо летит вверх по лестнице. Она слышит, как бьется ее сердце. Шаги затихают на втором этаже.

— О господи! — шепчет она и складывает руки под подбородком.

Но шаги слышатся вновь, грозный звенящий хор железных шагов, они идут, они приближаются. Третий этаж. Сестры Абельхюс? Нет, не может быть, шаги звучат снова, мать и сын слышат, как каменные стены отвечают им эхом. Громче. Она оборачивается к сыну, который теперь выскользнул из тени, на него падает мертвенно-бледный дневной свет, он похож на привидение, рот открыт и кажется дырой на сером лице, черты лица словно стерлись. Наконец они здесь, на их этаже, топчутся, сейчас пойдут дальше, дальше, она хочет ухватиться за Трюгве и прижаться к нему. Но он ускользает от нее, точно хочет бежать. Он стоит наклонившись, будто окаменел, на верхней губе у него выступили капельки пота. Он крепко держится за спинку стула, зубы стучат…

Мать и сын не дышат. Их глаза прикованы друг к другу безмолвной вспышкой.

Звонок, точно вопль, проносится по квартире.

Мать и сын не двигаются, не дышат.

Снова звонят, звонят, звонок ноет в тишине, словно боль.

Как в страшном сне, у нее мелькает перед глазами все происшедшее в эти секунды. Она чувствует руку Трюгве, быстрым горячим пожатием он стискивает ее руку, его рука влажная. И все. Он закрывает за собой дверь, не оглянувшись. Ее кожа еще чувствует его руку, это ощущение как кровоточащая рана в сердце. Дверь закрыта. Все.

Она одна. Она стоит, застыв в той же позе, по коже чуть ощутимо пробегают мурашки. От лица отхлынула кровь.

71
{"b":"255655","o":1}