По-прежнему она писала письма Тобиасу. Но Энок ни разу ни словечка ему не написал. И ни разу не попросил показать, что она там написала. Он даже привета не передавал сыну, а она не спрашивала, надо ли передавать, а просто сама передавала.
Ни разу Энок не вскрыл ни одного письма от Тобиаса. Если порой приходило письмо на имя Энока, говорил жене:
— Прочитай сама, — а зрение-то у него было хорошее.
Он и газет больше не читал — даже «Морские ведомости». Он курил, ходил взад-вперед, молчал, спал.
Болезнь уложила его на несколько дней в постель. А когда он поднялся и собрался погулять, пришлось жене отправляться в магазин за второй палкой. С тех пор он так и стал ходить с двумя палками. Частенько он теперь отдыхал в садике перед церковью, который был неподалеку от их дома. Настало лето, и в садике около хорошенькой белой церковки гулять было всего безопасней, особенно для калек вроде Энока.
Через год мадам Воге заметила, что он понемногу впадает в детство.
В ясные летние дни он сидел перед домом в крошечном палисадничке, что не больше обеденного стола, и выстругивал шхуны. Зимой или в ненастную погоду он их вырезывал дома; спальня понемногу превратилась в настоящую мастерскую.
Руки у него всегда были хорошие. Когда еще дети были маленькие, он во время своих рейсов тоже вырезывал кораблики с полной оснасткой, а вернувшись домой, дарил их мальчикам.
Теперь его дрожащие руки вновь принялись за ту же работу. И она хоть медленно, но все же подвигалась. Мысли и мечты его странно и прочно сплетались с этими мачтами, снастями, и когда шхуна была готова, то к спуску со стапеля все в ней было на месте, ничего не забыто.
И вот по мере того как он старился, его поделки все больше стали превращаться в большие корабли и с полным грузом или с балластом уплывали в те края, в которых он сам раньше бывал. И стал он теперь сам крупным судовладельцем и капитаном, он же был и судостроителем и приемщиком.
Он достиг всего, о чем мечтал в юности и в зрелые годы, всего, к чему стремился, и даже большего.
Удача все время ему сопутствовала, шхуны у него были быстрые и прочные, и все рейсы выходили скорыми. В хорошую погоду он выносил свои шхуны в садик. В остальное время они стояли в спальне. Если он возвращался из садика возле церкви, это означало, что он пришел взглянуть, не стоит ли на рейде вернувшаяся в порт шхуна.
Он подобрел и стал даже разговорчивей с тех пор, как сделался судовладельцем, с тех пор, как ему так везло, и он разбогател, и стал в городе первым человеком.
С Ханной он был терпелив, а Тобиасу давно все простил, — никак ему, бедняге, не удается осесть на суше, потому что не хватает денег, чтобы стать судовладельцем, приходится ему и летом и зимой плавать. Придется в конце концов помочь парню, поставить его на ноги.
Так в конце концов удалось старому шкиперу Эноку Воге избежать того, чего он всю жизнь больше всего страшился: быть нахлебником у родных детей.
Юхан Бойер
Одинокие
Он был маленьким белоголовым старичком. Во всей округе у него не было ни единой близкой души, хотя приехал он сюда лет двадцать назад. Служил он посыльным в богадельне, но слух и зрение у него совсем ослабели, а людей обычно раздражает, когда приходится надрывать горло, чтобы тебя услышали. Только начальница да служанки кричали ему в ухо с утра до ночи: «Сходи за почтой, Симен», «Спустись в подвал, затопи печь», «Сегодня старик один уезжает, понесешь его чемодан на станцию». Даже сидя в кухне за едой, он мгновенно вскакивал, когда к нему обращались с каким-нибудь наказом. Рабочий день его не длился от сих до сих, а был бесконечной вереницей поручений. Он носился как угорелый то туда, то сюда. Даже в рождественские вечера, когда в домах ярко горели огни, ему нередко приходилось отправляться за чем-нибудь на станцию. А когда он наконец оказывался в своей каморке, то бывал уже до того усталым, что ничем не мог заняться. Прежде чем лечь в постель, он сидел некоторое время сгорбясь и задумчиво глядя перед собой. Ему было о чем вспоминать. В памяти всплывали молодые годы в Вестланне, девушки, море, чайки, с криком носившиеся в небе, братья и сестры, которых было много в тесной отцовской избе. В те годы он хорошо видел и слышал. Он был молодой тогда.
Когда ему доводилось ходить по проезжей дороге, он старался держаться обочины — ведь он не мог слышать приближавшихся сзади машин. Он шел, одетый в тряпье, в сдвинутой набекрень выцветшей шапчонке, размахивая правой рукой, что-то напевая себе под нос, поглядывая по сторонам сквозь очки.
Сколько ему было лет? Шестьдесят? Или меньше? Никто его об этом не спрашивал. Каким ветром занесло его сюда, на восток? Это было известно только ему одному.
И вот в один прекрасный день он отказался от работы в богадельне. Почему? Жениться собрался.
Она была рослая костлявая женщина с седыми волосами и морщинистым лицом. Сызмальства батрачила она по крестьянским дворам. В молодые годы она, при всей своей невинности, все же обзавелась ребенком, но теперь об этом уже никто не помнил. Парень давно вырос, а несколько лет назад уехал в Америку. Она осталась одна на белом свете, и завтрашний день не сулил ей ничего хорошего. Впереди у нее было одно — работа на чужих людей. Но какие-то шиллинги она все же скопила про черный день и однажды бросила батрачить и купила себе хибарку под горой. Теперь она могла хоть целый день бездельничать, если бы захотела. Она стала наниматься поденно, ходила по людям, пекла хлебы, стирала, стряпала на свадьбах и на поминках. Но, точно полюбившаяся мелодия, постоянно жила в ее уме мысль о том, что завтра можно и не пойти на работу, коли не захочешь.
Она долго приглядывалась к одинокому бедолаге из богадельни, и в конце концов ей захотелось взять его под свою опеку.
Как-то она повстречалась с ним, когда он шел со станции с чемоданом на плече.
— День добрый! Ты небось меня знаешь?
— Ась?
— Знаешь, говорю, поди, меня?
— А то как же! Ясное дело, знаю!
— Слышь-ка, выпадает у тебя когда минутка свободная?
— А то как же! По ночам я вольная птица! — Он рассмеялся.
— Зашел бы ты ко мне кофейку попить? А?
— В воскресенье разве?
— Что ж, можно и в воскресенье.
Он пришел свежевыбритый, в самой лучшей своей одежде, стал в дверях, огляделся и заулыбался. Избушка была выскоблена дочиста, на вымытом полу разостланы ветки можжевельника, и дух от него шел приятный.
— А у тебя тут славно, — сказал он.
Они сидели около теплой печи, на столике был приготовлен кофе, и обоим было хорошо.
Она наклонилась к нему и крикнула.
— И не опостылело тебе надрываться в богадельне точно ломовой кляче?
— А то нет! Ясно, опостылело.
— А ты бросил бы да стал бы поденно наниматься. Работал бы, когда охота придет.
— А жить-то где я стану?
— Другое бы жилье приискал.
Он покачал головой:
— Не больно-то легко и найдешь!
— А то ко мне жить переходи.
— Ась?
— Ко мне, говорю, жить переходи! Одна ведь я как перст.
Он покачал головой и улыбнулся. Потом они долго сидели, глядя друг на друга.
— А можно?
— Чего ж нельзя? Дом-то мой!
Он посмотрел на свои старые, морщинистые руки, потом снова заулыбался.
Он приходил еще несколько раз, и она все приставала, чтобы он переехал к ней. Видно, мало ей было того, что у нее есть свой угол и что она сама себе хозяйка, ей еще нужно было о ком-то заботиться.
Кончилось тем, что они сговорились и вместе отправились к пастору в церковь. Свадьбы они не справляли, но когда вернулись домой и сели за столик, уставленный вкусной едой, он покачал головой и снова заулыбался.
— Чудно как-то, — сказал он.
— Что чудно? — громко спросила она.