— Вы ненавидите нас? — спросил он.
— Ни я тебя, ни ты меня. Но мы ненавидим Рибо, потому что он превратил себя в орудие того скверного, что есть в вас. А скоро начнем ненавидеть своих собственных.
Мы опять полежали молча. Беззвездная ночь низко нависла над нами. Но световые сигналы и разноцветные ракеты взметывались на небе, как сказочные огненные цветы, гудящая адская флора, вырвавшаяся из преисподнего мрака и усеявшая звездный свод.
Потом они погасли. И наступила тишина, как в мертвецкой.
— А! Все равно! — сказал он.
Это прозвучало как решение покончить с чем-то, о чем он размышлял.
— Я согласен умереть, знай я только, что от этого будет прок, знай я, что тогда все это кончится.
Долго еще мы лежали и разговаривали, и он немножко рассказал о себе — самую заурядную быль.
Его звали Гастон, было ему восемнадцать лет, сыну турского адвоката. Отец погиб, из двух старших братьев один пропал без вести, а другой вернулся инвалидом. Когда отец погиб, Гастон пошел в добровольцы. Мать сидела дома и из сил выбивалась, чтобы посылать ему деньжонок и всякой мелочи — нижнего белья и шоколаду. А в это время старший сын вернулся калекой.
Из других родственников у него был только богатый дядя, который ныл и плакался на то, что кто-то будет ему в тягость.
Начало светать. На фоне грустного и туманного рассвета мы различали край холма с топорщащимися ободранными деревьями и нагромождениями колючей проволоки. И мы поползли назад, каждый к своему краю. И я его больше не видел, думаю, что нет, но не знаю.
Да в сущности-то говоря, я и вовсе его не видел. Когда мы разговаривали, ночь была беспросветная. При трепетных вспышках ракет я только и разглядел, что он был молодой, безбородый и с темными глазами, а они почти все такие. Его же нарисовал мне голос — мягкое лепечущее стаккато: ба, ба, ба, би, бон? В голосе была застенчивая ребячья нежность, которая и расположила меня к нему, но на свой взволнованный лад, потому что я ничего не мог поделать. Я мог отвечать словами на то, о чем он спрашивал, но не на то, чего он не сказал.
После этого у меня много дней была тоска по родине — и всяческая тоска. Словно сорвал он с меня броню грубости и сказал совсем некстати, что у меня есть сердце.
В атаку пошли мы. Мы должны были опередить противника. В четыре часа утра началась бомбардировка, а в семь нас причастили, и мы пошли. Перед нами появился полковник и опять молол о боге, императоре и отечестве. Но сам он в них верил, он был старый, седой, тощий, больной и грустный. Он годился нам в отцы, и мы любили его. Потом на нас посыпало из семидесятипятимиллиметровок. Были убитые. И мы пошли.
Идти было недалеко. Земля перед нами была раскопана, опустошена, разорена и мертва. И ничего впереди не было видно, кроме взлетающей вихрями земли там, где падали гранаты, да густого серо-желтого дыма.
Но когда мы подходили к позициям французов, они повыскакивали, точно из-под земли, и приготовились нас встретить.
У нас был перевес, так что на каждого из нас и по одному не приходилось. Немного спустя кто-то двинулся на меня. Один все-таки нашелся.
Но он остановился и замер. Совсем молоденький, почти ребенок. Остановился и забыл ударить меня, только глаза таращит.
— Это ты, Гастон? — сказал я (или подумал). Не знаю, сказал ли я что-нибудь.
В такие мгновения мы вообще не сознаем ничего определенного. Да и почти не слышим, головы у нас оглохли от канонады и непрерывного грохота гранат. Кажется, что трескается небо, а земля под нами ходуном ходит. Мы не думаем, потому что ничего не узнаем — ни самих себя, ни того, что происходит. Мы только видим это.
Стою и гляжу на это смертельно бледное и болезненное лицо, совершенно оцепеневшее от ужаса. Мне казалось, что долго мы простояли так, а может быть, и всего-то один миг.
В это время другие уже пошли дальше, и я услышал бешеное «ура!». Я должен был идти за ними.
— Camarade! — крикнул он, когда я пырнул его штыком.
Он упал навзничь. Я попал ему в горло. Он лежал недвижно и упорно смотрел на меня. Говорить он не мог. Я вытащил пакет и попробовал перевязать его, но он уже умер.
Я пытался стереть с рук кровь, тер их о какие-то клочья травы, которые размякали и липли к пальцам.
Издалека было слышно, как орали «ура!».
Легенда
Не ведали люди, кто она, не знали, из какой страны она пришла.
Он стоял на кровле дома своего и озирал город. Длинные караваны тяжко нагруженных верблюдов входили через восточные ворота. Острогрудые корабли вползали под утренним ветерком в гавань и бросали якоря. Другие стояли у причала, груженные здешними товарами — тканями и коврами, стеклянными сосудами и глиняными, коваными изделиями из меди и железа. В мастерских звонко стучали молотки, а на улицах распевали торговцы, зазывая людей в лавки и к повозкам.
Город был богат и процветал. Власть его простиралась за море на западные острова и на далекие оазисы в восточной пустыне. Это был его город, все это принадлежало ему. Воины его шли ратными путями на полночь и на восход, и цари иноземные платили ему дань.
И вот когда он стоял и размышлял об этом, мимо прошла некая женщина. Он хотел было остановить ее, но не знал, что сказать ей, и не успел окликнуть ее, как она уже прошла. Обернулась к нему и глянула на него улыбаясь, но невесело.
Спросил царь у советника своего, но тот не знал ее. Царь послал слуг в город привести женщину во дворец. И искали ее на всех улицах и во всех домах, и не нашли.
По небу пробежала тень, и царь вошел в свой дом. И пошел он в сокровищницу, дабы счесть золотые сосуды с жемчугом и самоцветами и сундуки с деньгами. Постоял он и поглядел на них. А потом ушел. Знал он, сколько там было.
Имел он уже более ста жен, и каждый месяц приводили ему новых. Совсем молоденьких бронзовато-желтых девочек из Сирии и Месопотамии, невинных медвяного цвета персиянок с тяжкими бедрами и медлительною поступью, прохладных, белых, как лебеди, дев из дальних лесов полунощных — и всех их познал он.
В ратном деле превзошел царь всех своих наиискуснейших воинов, никто не мог устоять противу него. Жрецы Наскучили ему ученым бормотанием и вечной своею мудростью, а певцы были ему несносны вкрадчивой лестью. Не хотел он их видеть.
Но каждодневно восходил он на кровлю дома своего. Она должна была возвратиться.
Минуло три луны. И однажды она пришла к царю без его ведома.
И обратился он к ней:
— Скажи мне имя свое и откуда ты родом!
И взглянула она на царя. И вспомнился ему цветок, который принес ему некогда некий пастух со снежных гор.
— Много у меня имен, — сказала она. — Те, кто видел меня, зовут меня каждый на своем языке. Все земли — мои.
И молвил царь:
— Я ждал тебя три луны. Войди же в дом мой и оставайся у меня.
И отвечала женщина:
— У гавани живет молодой перевозчик, и ждал он меня семь лет. Каждый день возит он людей на острова и с островов в город. Потому возит, что думает когда-нибудь встретить меня меж ними.
И сказал царь:
— Есть двенадцать домов в городе моем, и в каждом по тридцать покоев, где ты можешь жить. В столице моей шестьдесят тысяч подданных, и все станут служить тебе.
Но она отвечала:
— Станет с меня одного дома и одного слуги.
Огорчился тут царь и воскликнул:
— Кто же ты, что не хочешь служить царю?
И повелел он страже схватить ее и посадить в темную башню.
На другой день вошел он к ней и сказал:
— Выбирай же между тьмой в этой башне и светом солнечным.
— Нет у меня выбора, — отвечала она. — К чему ты принуждаешь меня? Ужели ты можешь заставить траву, цвести или звезды остановиться? Отпусти же меня! Может быть, ты еще и увидишь меня, когда будешь готов принять меня.
И молвил тогда царь:
— Я помазанник божий. Ужели я не готов?