Они свернули в сторону от рощи и по следам перешли через поле. Здесь следы уже припорошило снегом, тонким слоем он прикрывал ямки их старых следов и искрился в сумеречном свете серебряными блестками.
Вдруг следы кончились!
Дети застыли на месте. Покосившись на Осе, Аннерс увидел, что она уже скуксилась и приготовилась плакать, и почувствовал, что, пожалуй, не будь он мужчиной, и сам бы, чего доброго, скуксился, и неизвестно, чем бы это кончилось.
И в этот миг — как только он сразу не заметил — он вдруг увидел, что они стоят как раз на дорожке, по которой возят дрова. Вон и бидоны темнеют на белом снегу. На крышках снежные шапки, а так все в порядке.
— Вон они! — сказал Аннерс.
Но Осе и сама уже увидала.
— Правда, вот они.
Больше они ни о чем не говорили. Бидоны нашлись, и все опять стало так хорошо, словно они уже дома.
Да ведь и впрямь, можно сказать, они уже почти дома. Еще немного, и они выйдут на дорогу в Йонсрюд, а там еще немного, и будет проезжая дорога, а там уже остается пройти Эгорд и Брюволл, перейти через мост и прямиком домой. На проезжей дороге заливался колокольчик, кто-то ехал на санях, а следом бежала собака. Вот радость-то, это же гнедая Бергов, и собака Бергов, а на санях и сам Карл Берг.
Всхлипывая, Аннерс и Осе стряхивали снег с бидонов.
Тут Осе поскользнулась, будто кто ее по ногам ударил, упала в снег ничком, бидон отлетел далеко в сторону, крышка еще дальше, и белой струей выплеснулись куда-то в сторону сливки. Вот они зажелтели на белом снегу, вот просочились в снег, и осталась только ямка в снегу.
Аннерс в жизни такого не видал. Он так рассердился, что чуть не побил Осе, лежащую на снегу. Неужели нельзя было вот так держать бидон, и тогда бы… — Ну вот, еще и разревелась, этого только недоставало.
— Чего же ты не держала бидон как следует? — спросил Аннерс и показал, как надо было.
Лучше бы он этого не делал. А может быть, он и не виноват, а когда Осе его своими слезами расстроила, он забыл про осторожность и вдруг нечаянно оступился; — или кто его знает, как это случилось, — и ведь только что стоял на ногах, а тут вдруг они подкосились, точно его ударили под коленки, и вот он уже сидит на снегу.
Падать было не больно, сел, будто на перину. Но бидон пролетел по воздуху в одну сторону, а крышка еще дальше, в другую, и сливки струей выплеснулись и расплылись по снегу, желтые и жирные, просочились в снег и пропали. Только и осталось, что ямка в снегу.
Две ямки в снегу. Ямка Осе поменьше. Ведь Осе маленькая, и бидон у нее был двухлитровый.
Тарьей Весос
Хлеб
Через две недели после жатвы, если погода стоит хорошая, можно убирать хлеб в закрома. Тут то один, то другой хозяин поутру, до завтрака, идет в поле проверить снопы. Засунет руку в шуршащий сноп и щупает, не сыро ли там в середке? Коли сыро, так хлебу надо постоять еще. А с проверщика спрос большой, сам решай, брат! Он, бывает, взвалит на плечо целое вешало снопов[11] притащит домой и сложит прямо в овине. Потом возьмет один сноп и пойдет на кухню к жене, если она знает толк в таких делах. Одному решать трудно, как решишь, так и поешь. Недолго и загубить хлеб.
— Ну-ка, погляди и ты, — говорит он; смотришь, спрос уже с нее.
Сноп дугой свешивается с его руки. Жена пробует под перевяслом, хорошо ли просохло.
— Не знаю, что и сказать, вроде бы еще не досуха.
Женщина отщипывает зерно. Вглядывается в колос. Он сухой и светлый. Зерна тугие, налитые. Выдастся же такое лето, доброе да благодатное!
Жена спрашивает:
— Не видать, соседи еще не возят?
— Да нет, — отвечает хозяин.
— Ну, а мы никогда вперед людей не суемся, — замечает жена.
— Один-то раз можно и вперед, — подает голос работник, он тоже прислушивается к разговору.
— Так-то оно так.
Работник замолкает.
Тяжелый сноп спелых колосьев оттягивает руки. Смотреть на хлеб радостно. На него полжизни положено. Хозяин уносит сноп в овин.
И зерно остается в поле еще на день.
Сжатые поля кажутся узкими перелесками, они обрамлены зеленой каймой, а вокруг раскинулись луга, дома, дворы. Маленькие светлые перелески. Из настоящего темного леса прилетают сойки и прочие лесные птахи, усаживаются на вешала, будто так и надо, наклюются и сыты.
Налетит ветерок, потянет запахом соломы. Ветер этот зовется житняк. Это добрый ветер, да и все на поле к добру и ко времени, как приглядишься.
…В деревне тишина. Простоит еще один такой день, и считай, самой-то страде конец пришел.
Одни хозяева опасаются, ну как снопы еще не просохли, другие не привыкли начинать первыми. С хлебом шутить нельзя.
* * *
Делать было вроде бы нечего, и, чтобы день не пропал попусту, две старухи с хутора, Кристи и Гунхильд, собрались проведать родных, живших неподалеку, в миле от них. Идти надо было по горе, через пустошь. Кликнули мальчишку по имени Турвил и спросили, не хочет ли и он прогуляться с ними. Но он заартачился.
Тогда ему было сказано, что идти все равно надо. Кристи и Гунхильд уже старые, дорога трудная, и вокруг ни души.
Кристи и Гунхильд стояли рядом и все слышали. Они были дряхлые, свой век отжили и привыкли, что их называют старыми клячами, которых никуда не отпустишь без присмотру. Неужто и Турвил станет таким старым? Старухи молча стояли в своих темных платьях. Были они рослые, костлявые и дальнозоркие. Турвил ничего не сказал. Поднялся наверх и переоделся в чистое.
Так втроем они и отправились в путь через деревню, мимо домов и огородов. До полдня было еще далеко, но время подходило к завтраку, изо всех труб поднимался дым. Запаха соломы не стало слышно, воздух был такой прозрачный, что гора будто придвинулась к самой околице. Небольшая, по-осеннему бурая гора. Утреннее солнце колесом катилось по небу. Говорят, солнце умеет смеяться, вот сегодня оно и смеялось. Они поднялись на склон, откуда весь хутор был как на ладони, остановились и обернулись назад.
И Гунхильд сказала:
— Добрый нынче хлеб уродился.
— Спаси господи! — отозвалась Кристи.
Ответ был вроде бы невпопад. Она стояла, заслонясь от солнца рукой. Про хлеб говорила, а сама была сгорбленная, изможденная, с суровым и темным, словно выдубленным, лицом. Годы изнурили ее, тело износилось в борьбе с дождем и ветром, с морозом и солнцем, иссохло от долгой работы в поло. А взгляд у нее стал цепкий, зоркий, какой иногда бывает у старух. Ей, Кристи, каждый год с трудом давался, она знала, почем фунт лиха.
Вдруг Кристи повернулась к Турвилу.
— А ты видишь хлеб, малый? — спросила она строго.
Он не рассердился на резкое слово. Видит ли он хлеб? Еще бы! Зря Кристи к нему придирается, он уже и сам разглядывал вешала. С каждым годом прибавлялось в нем почтения к хлебу, созревающему на полях.
— А то не вижу, что ли! — ответил он будто бы равнодушно.
Кристи и Гунхильд поглядели на него недоверчиво. Потом отвернулись и снова стали смотреть вниз на поля. Опять задул ветер-житняк и потянуло соломой. На полях, как деревья в лесу, стояли вешала. Это был хлеб. Его вырастили люди да весна с летом.
— Идти надо, — сказал Турвил, — передохнули, и хватит.
— Передохнули? — рассердились старухи. — Да неужто мы отдыхаем? Сроду к этому не приучены.
— Ладно, ладно, — ответил Турвил и зашагал дальше. Их окружил лес. Шли молча. Кристи и Гунхильд всю жизнь прожили на одном хуторе, и между ними все давно было переговорено. А Турвил не знал, о чем говорить со старухами, вот они и молчали.
Лес кончился, и пошли побитые дождем и градом деревья. Потянулось глубокое топкое болото. Посреди болота там и сям торчала беловолосая пушица. Изредка встречались искореженные низкорослые сосны. Останки кряжистых деревьев поднимались вверх, без ветвей, без сучьев, даже кора с них облезла, чернели дупла. Блестели серые облезлые стволы, они высохли до звона. На земле поперек лужаек лежали деревья, совсем обветшавшие от времени и заросшие травой и вереском.