Все остальные письма Тобиаса хранились у нее в комоде.
II
Шкипер Энок Воге вернулся домой. Теперь он ходит по дому, то тут, то там что-нибудь чинит. Заметит стул, который расшатался, — подклеит, увидал, что часы неверно бьют, — починил, что надо было, чтобы шли точно, не сбиваясь с шага, так, как того требуют Энок Воге и поступь самого времени. Смазал замки и дверные петли, и двери стали открываться легко и бесшумно.
Волосы и борода у него побелели, точно заиндевелая стерня в морозный день. Шея, такая прямая в былые дни, теперь держит голову понуро, точно устала от тяжелой ноши. Мадам Воге стала замечать, что на прогулках он быстро устает, но, разумеется, не подала виду, потому что сам он в этом ни за что не признается.
Теперь, если они собирались погулять, он всегда предлагал идти в сторону нового строящегося мола, однако не говорил, что делает это потому, что там лежат штабеля бревен, на которых можно будет посидеть. Если он первый предлагал присесть, то всегда добавлял, что вид уж очень красив или что интересно будет полюбоваться на парусник, стоящий на якоре во фьорде.
И уже он понемногу готовился к отъезду, хотя стоял еще только декабрь, а ехать ему надо будет только в конце февраля или в начале марта. Он все время что-то чинил, отдал в ремонт навигационные приборы и так часто заговаривал с женой о своем отъезде, что она про себя только удивлялась.
Однажды от Тобиаса пришло по почте двести кроя, чтобы мать и отец что-нибудь купили себе к празднику.
Мадам Воге так обрадовалась, что прямо-таки сияла от счастья. Энок подсел напротив нее к столу, и на его лице не было никакой радости, но, впрочем, иных чувств тоже не отразилось. Прошло, наверное, несколько минут, прежде чем он сухо, не глядя на нее, сказал:
— По-моему, нам ни к чему эти двести крон.
Не дождавшись ответа, он продолжал:
— По-моему, нам надо припрятать эти деньги. Вернется, тогда сам что-нибудь и купит для нас. Я ему напишу.
— Напиши, если хочешь обидеть сына, а лучше бы не надо, Энок.
— Нам пока что не надо от ребят помощи, сами как-нибудь проживем. Почему он не прислал нам, как всегда, какой-нибудь пустяк к рождеству? Небось и сам знает, что нам за такие подарки отдариваться нечем. Он богатый — мы бедные, так лучше бы он этого не подчеркивал.
Энок с напускным спокойствием отодвинул от себя чек. Злость, точно бес в ореховой скорлупке, так и распирала его, так и рвалась наружу. Не мог он скрыть, какого труда стоит ему удерживать ее в темнице. Сперва он весь побледнел, потом сразу побагровел. Он встал и заходил по комнате, точно злость не давала ему покоя.
С этого дня стали они молчать. Энок несколько дней ходил угрюмый. Ни слова от него нельзя было добиться. Мадам Воге припрятала деньги с глаз долой, чтобы не мучился он всякий раз, как увидит, и больше не упоминала о них. Зато нарочно часто заводила речь об его отъезде, словно бы она так и считала, что это само собой разумеется и иначе и быть не может. Потом она принялась готовить угощение к рождеству, и он ей помогал. Но она даже ни слова не посмела возразить, когда он сел писать письмо Тобиасу о том, что деньги лежат нетронутые и дожидаются его возвращения, чтобы он сам купил на них родителям подарок.
Однажды вечером, за три недели до рождества, Энок Воге сидел с женой в комнате. Он читал ей вслух из старого, тщательно переплетенного журнала «Шиллингс-магасин». В комнате было хорошо и уютно от толстых половиков, от большой железной печки, которая хранила тепло целый день, стоило ее только разок протопить. Лампа светилась, как маленький маяк. Недавно Энок ею занялся, почистил как следует, заметив, что она неисправна.
За окном бушевал ветер, взметая снег, которого много навалило за минувшие сутки. Ветер дул уже неделю без перерыва и, видно, не собирался улечься. На побережье, что ни день, происходило какое-нибудь несчастье. В открытом море, судя по газетам, дело было не лучше.
В доме с незапамятных времен повелось, что по вечерам Энок читал что-нибудь вслух, а жена вязала и слушала его чтение. И с таких же незапамятных времен повелось так, что едва он начинал читать, как она засыпала. Всякий раз как он заговаривал о том, что она, должно быть, ничего не слышала, потому что невозможно ведь слушать, когда дремлешь, она горячо возражала ему, что я, дескать, ни словечка не пропускаю и даже лучше все слышу, чем ты сам, а большего от человека и требовать нельзя, так что о ней пусть он не беспокоится.
Читал он и в тот вечер:
«…ибо в классе пресмыкающихся, который столь богат разнообразием своих форм, вряд ли можно отыскать представителя отвратительнее того четвероногого, которое австралийские колонисты называют the piny devil, то есть колючим чертом, или молохом. Все туловище его покрыто острыми колючками, особенно длинными на шее и на голове. Окраска животного — бурая, с черными полосами, однако известно, что оно подобно хамелеону может изменять ее в зависимости от окружающей среды…»
В тот вечер Эноку несколько раз приходилось напрягать голос; буря так шумела за стенами, что он не знал, слышно ли то, что он читает. Сегодня мадам Воге ни разу не задремала, ни в одном глазу сна не было, однако, пожалуй, и вполуха не слушала чтения. Собственные печальные мысли не давали ей заснуть.
Если бы только можно было пригласить кого-нибудь из детей на рождество! Уж очень будет тоскливо, если и на рождество они с Эноком останутся только вдвоем. Но ей никак не собраться с духом и не попросить Энока, чтобы он написал Эмилии и пригласил бы ее с мужем и с детьми; она ведь знает, что у Энока туго с деньгами. А принимать гостей — это всегда лишний расход, даже если гости — родные дети.
Мадам Воге сидела и горевала, что вот уж и до того дошло, что им стало не по средствам собрать у себя тех детей, которые живут близко и могли бы приехать. А ведь как Энок любит внуков! Она-то все ждала, когда он сам заговорит о том, что надо бы кого-нибудь пригласить. Но увы! Раз он молчит, значит, им это не по средствам. Значит, впервые у них будет рождество без рождественской елки.
Энок прервал чтение о колючем черте, или молохе, потому что буря как будто бы усилилась.
— Ну и погодка! — проворчал он.
«Да, — подумала она про себя. — А Тобиас в открытом море». Но вслух сказала:
— Слава богу, что у него хорошее судно.
— Ну и у других не хуже, положим, — ответил он с несокрушимым, как утес, спокойствием и улыбнулся, словно бы смешно ему слушать ее глупую болтовню.
— Ну что ты, ведь у него же пароход.
Не успев проговорить эти слова, она уже спохватилась, что они опасны.
— Хе! — усмехнулся он презрительно. — Так, значит, по-твоему, пароход надежнее парусной шхуны! Конечно, бабы все так думают — те, что на суше, и те, что в море. А я вот проплавал чуть не пятьдесят лет, так что, наверно уж, лучше в этом деле разбираюсь. Пароход, конечно, штука замечательная, ничего не скажешь. А вот как сломается что-нибудь в машине, винтик какой-нибудь разболтается, тут, чуть подует ветерок, и всю эту махину так и выплеснет на берег и вдребезги расшибет, как пустую бутылку. Мало я, что ли, наслушался, сколько возни и мороки с этими пароходами. То у них машина разладится, то руль, а то шкипера так раздует от важности, что стоит ему сесть на корабль, котел не выдерживает и — бах! — взрывается!
Энок не спеша закрыл журнал, отложил его в сторонку, хотя и не дочитал еще про колючего черта, или молоха. Настроение у него испортилось. Он больше ничего не сказал, но принялся расхаживать взад и вперед по комнате. Толстые половики заглушали его шаги.
В былые времена мадам Воге молча сносила его злость или старалась отвечать на нее шуткой, и он сразу успокаивался. Теперь как вспомнишь об этом, так и подумаешь, что тогда все против теперешнего было детской игрой.
Теперь-то, как накатит на него злость и досада, она помалкивает и притворяется, будто бы ничего особенного не замечает.