Алеша стал рассказывать:
– Высылают, как многих других, – неугоден властям. Меня решили наказать изгнанием, как наказали Бродского, Солженицына, Галича, Ростроповича.
– А ты, Лиля, тоже с ним поедешь?
– Я хотела бы, но не могу – мы не зарегистрированы. Но я с Лешкой подам заявление на эмиграцию в Израиль. А потом мы с Алешей встретимся в Европе и вместе уедем в Америку.
– В Америку? Вы хотите ехать в Америку? Если вы окажетесь в Нью-Йорке, обязательно разыщите там Зику Глика, моего хорошего друга.
Тут Алеша решился сказать:
– Саша, я тебе признаюсь: мы ведь купили у Нади золотые монеты, чтобы переправить их за границу и там продать.
– Чтобы переправить… – поразился Саша. – Вас же арестуют!
– У нас есть хороший друг, который может это сделать.
– Вот оно что… А я-то удивлялся – зачем тете Авочке монеты?
– Ты уж нас извини, мы не хотели тогда в Чистополе все выкладывать при Наде.
До конца вечера обескураженный Саша сидел молча, опустив голову. Когда Надя с Александрой вернулись в столовую, они не могли понять, что с ним произошло. Смущенно посматривая на него, Надя определила по-своему:
– Да, похоже, перепил мой Саша, так сказать.
* * *
Вскоре из Бельгии вновь приехал по делам Николай Савицкий. Алеша с Лилей рассказали ему о своих планах и попросили:
– У нас к вам громадная просьба: вы говорили, что смогли бы перевезти оригиналы наших дипломов и золото. Оригиналы документов эмигрантам вывозить не разрешают. А нам еще удалось купить пятьдесят царских монет червонного золота. Можете вы перевезти их?
– Конечно. Документы я заложу в свои деловые бумаги, а золото распределю по карманам и положу в бумажник. Дайте только знать, когда поедете в Европу, мы с вашей тетушкой Бертой встретим вас, и я отдам все обратно.
Алеша был рад, что договорился с Савицким, дома говорил Лиле:
– Ну, теперь я успокоился: даже если вы раньше попадете в Америку одни, вам с Лешкой на первое время средств хватит. Там золото покупают и продают свободно.
– Как и кому я его продам, за какую цену? Я не смогу. Ты приедешь и продашь.
– Но пока я приеду, может пройти много времени. На что ты будешь жить? Продашь монеты, и у тебя будут деньги.
– Не умею я этого делать и не хочу. Приедешь – сам продавай, – рассердилась Лиля.
– Если женщина сердится, значит, она не только неправа, но и понимает это. Ты говоришь глупости. Взгляни на вещи по-деловому.
Лиля собралась заплакать, но в этот момент раздался звонок в дверь. Кто бы это мог быть так поздно? На пороге стоял участковый милиционер капитан Семушкин:
– Примите повестку и распишитесь.
Алеша прочитал, закусил губу и посмотрел на Лилю. Она заглянула в бумагу – это было предписание явиться завтра для досмотра вещей в аэропорт «Шереметьево», а на следующий день утром – на вылет. Куда вылет, сказано не было.
Лиля повисла у мужа на шее и разрыдалась.
* * *
На досмотр вещей в Шереметьево Алешу с Лилей вез Моня. По дороге он рассказал:
– Ребята, на днях я играл в преферанс не с кем-нибудь, а с самим начальником ОВИРа генералом Верейным. Довольно развитой оказался мужик. Ему сказали, что я никогда не проигрываю, и он загорелся желанием обыграть меня. Конечно, я выиграл, но умеренно. Тем временем у меня созрел план: когда Лиля подаст заявление на отъезд, я опять сяду с ним играть и специально проиграю. Он размякнет, и я попрошу его взять дело под свой контроль. Так Лиля быстрей получит разрешение на выезд.
– Думаешь, тебе и это удастся?
– Да я ж проницательный еврей! Я к нему присмотрелся, вижу – взятку возьмет, но лишь тонко преподнесенную. Я проиграю ему тысячу, а взятка преферансом – та же взятка.
– Монька, если тебе это удастся, я окончательно уверую в то, что ты гений.
– Старик, какие счеты? На то мы и друзья. А хочешь сделать мне приятное, тогда вот что: помнишь, я подавал тебе идею написать за рубежом роман «Еврейская сага»?
– Помню, я даже обдумывал уже план.
– Так вот… Опиши меня в твоем романе.
– Монька, уж тебя-то я обязательно опишу. Не знаю, осилю я роман или нет, но обещаю – без твоей проницательной особы он не выйдет. Каким ты хочешь в нем быть?
– Еврею нужна не слава, ему нужно дело. Опиши, как Леон Фейхтвангер описал еврея Зюсса[6].
– Как Фейхтвангер не смогу – кишка тонка.
И все трое рассмеялись.
– Старик, я думаю, тебя пошлют в Вену, по пути еврейских эмигрантов.
– А я думаю – в Прагу. В Вене я растворюсь, а в Праге им будет легче следить за мной.
Лиля возмутилась:
– До чего бесчеловечна наша власть, даже высылая человека, ему не говорят – куда.
– Солженицыну тоже не говорили, да и многим другим, – грустно сказал Алеша.
* * *
В Шереметьево толпились пассажиры, встречающие и провожающие. Аэропорт буквально кишел агентами госбезопасности в штатском. Все было устроено так, чтобы они могли следить за людскими потоками. Из дальнего конца зала слышались крики и плач – там на досмотре шмонали евреев, эмигрирующих в Израиль. Чтобы они не вступали в контакт с иностранцами и корреспондентами, им выделили дальний конец зала. Досмотр начинался в семь часов утра и шел целый день. Отбывающие в чужой мир стремились взять с собой как можно больше, а разрешали им вывозить как можно меньше; имелся короткий список разрешенного и длинный список запрещенного к вывозу. Но евреи придумывали свои ходы и старались обмануть бдительных таможенников, спрятать, подложить что-нибудь еще. Таможенники «досматривали» строго, все вызывало у них подозрение, и обмануть их было нелегко. Обстоятельно, с мрачными лицами, они выкладывали вещи на длинные столы и тщательно проверяли. Хозяевам вещей полагалось стоять в стороне, и они нервно вытягивали шеи, следили – что делают с их вещами, волновались, пожилые женщины плакали:
– Как это нельзя брошку провезти? Ведь это единственная память о моей маме.
Но спорить с таможенниками было бесполезно.
– Как все это унизительно, – прошептала Лиля.
Алеша хмуро наблюдал – он должен был проходить процедуру вместе со всеми. Моня говорил ему на ухо:
– Старик, ты, как всякий поэт, – человек эмоциональный, горячий. Когда тебя станут шмонать, возьми себя в руки, не горячись, не пререкайся с этими сволочами.
Наконец дошла очередь до чемоданов Алеши. У таможенников вызвала подозрение пишущая машинка «Эрика», они перевернули ее, заглянули внутрь, освещали фонариком дно – не спрятано ли там что, долго трясли машинку, но из нее, как ни странно, ничего не выпало. Потом долго перелистывали книги, искали – не запрятаны ли там рукописи. Половину книг отложили:
– Издания до 1935 года к вывозу запрещены.
Алеша пытался спорить, Моня стоял сзади и дергал его за пиджак.
Домой возвращались уже поздно. Возле подъезда Моня с Алешей вышли из машины. Моня грустно сказал:
– Ну, старик, что тебе сказать? Знаешь, как писал Байрон: Fare thee well, and if for ever, still for ever fare thee well[7]. «Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!» Больше двадцати лет, старик, твоя дружба значила для меня очень много. Я горжусь твоей дружбой, ты всегда был одним из самых близких. Ну, прощай, главное – будь здоров и благополучен.
– Прощай, Монька, – Алеша говорил с трудом. – Спасибо тебе за все наши годы вместе. Твоя дружба помогала мне расти. Меня-то обратно не впустят, а ты постарайся вырваться ко мне, где бы я ни был. И пожалуйста, помогай Лиле, пока она тут одна.
– Конечно, старик, на то мы и друзья, – сказал Моня.
Они обнялись, и Лиля молча смотрела, как плачут двое немолодых мужчин.
В последний раз на квартире Павла и Августы собралась вся семья. Как всегда, их уже ждал накрытый Августой стол.
– Что вы так поздно? – недовольно пробурчал Павел. – Мы с Авочкой заждались.