– Об этих черных стенах, откуда пришло к нам счастье, – медленно ответила баска, не поворачивая головы. – Смотри! – И она показала пальцем на одну из далеких руин. – Там, далеко, в огне этой фермы, я во второй раз увиделась с тобой.
– Я думал, что это была наша первая встреча, – сказал он.
– Нет, вторая! – возразила Ардиана. – За десять дней до этого я видела тебя в Праде на празднике, и ты, противный, меня даже не заметил. А у меня тогда в первый раз забилось сердце – я загорелась, как безумная, и сразу почуяла, что ты – мой единственный. Понимаешь, в ту минуту я и решила стать твоей женой, а ты знаешь: если я чего хочу, так уж взаправду.
Подняв голову, Пьер Альбрун тоже стал смотреть на развалины, которые чернели среди домиков, выбеленных лунным светом.
– Ах ты, скрытница, ты мне в этом не признавалась! – сказал он, улыбаясь. – Но во время пожара большой хижины за церковью, когда я напрасно старался спасти этих двух стариков, а от них в развалинах даже костей не нашли, меня ранил кусок раскаленной штукатурки, и ты отвела меня к твоей старой крестной, к тетушке Инфераль, там ты меня так славно выходила, угощая добрым горячим вином… Ты его словно заранее приготовила. Кто бы мог подумать! И все-таки жалко стариков! Как вспомню о них, сердце сжимается.
– А знаешь, – прошептала баска, – мне-то их не очень жаль; я их знала, когда была ребенком: они плохо мне платили за холсты и тонкие веревки – три су, пять су – и вечно ворчали; а старуха издевалась надо мной оттого, что я красивая… И потом сколько раз, скорчив мерзкую рожу, она старалась меня оклеветать. И никогда ничего не давала она беднякам! Ну а раз уж мы все смертны… Кому они были нужны, эти старые скупердяи? Если бы мы сгорели, то они бы сказали: так и надо! Ну… И все прочие тоже вроде них! Не думай больше об этом. Вот смотри, лачужка Дежоншере; она так здорово горела, верно? После того пожара ты меня поцеловал в первый раз у нас дома. Ты спас малыша, трудно тебе это далось. Ах, как я восхищалась тобой! Я-то знаю, как ты был красив в каске с ярко-красными отблесками огня!.. Ах, этот поцелуй! Видишь ли, если бы ты только знал!
Она опять спокойно показала вдаль рукой; обручальное кольцо блеснуло в лунном луче, и она продолжала:
– Потом, помнишь, вот у той горящей хижины мы обручились, потом, около этой, на гумне, я стала твоей, и, наконец, вот там ты заработал свою тяжелую, свою драгоценную рану, мой дорогой Пьер!.. Вот почему я люблю смотреть на эти черные дыры: им мы обязаны нашим счастьем, выгодным местом лесничего, нашей свадьбой и этим домиком, где родился наш ребенок!
– Да, – задумчиво прошептал Пьер Альбрун, – это доказывает, что Бог обращает зло в добро… Но знаешь, если бы все же я мог взять на мушку моего карабина этих трех злодеев…
Она отвернулась от него, ее взгляд стал сосредоточенным; сдвинутые брови слились в одну черную линию.
– Замолчи, Пьер! – сказала она. – Не нам проклинать руки поджигателей! Я тебе говорю, мы обязаны им всем, вплоть до ордена, который ты держишь в руке. Поразмысли немного, дорогой Пьер: только в городе, ты же это отлично знаешь, есть пожарная часть, и она обслуживает пригороды и три деревни; Прад и Серэ далеко. Ты, бедный сержант-пожарный, обязан быть всегда начеку, жить в казарме, без надежды на отпуск, все время держать своих людей в полной готовности. Разве ты мог выйти из своей тюрьмы иначе как по служебным делам! Одна-единственная отлучка могла отнять у тебя и чин и жалованье. Вам понадобился целый час, только чтобы доехать, когда здесь загорелось.
Я плела пеньку, а получала за это в Ипенксе по пять су в день, да еще с больной старухой на руках… А зимой как было тяжело! А могла ли я переехать в город – ведь там пришлось бы торговать собой. Но ты понимаешь, что для меня это было невозможно: ты же мой единственный. Значит, без этих чудодейственных бедствий я бы плела веревки в переулках нашей деревни, а ты бы все мытарился в огне: мы бы никогда не могли ни встретиться снова, ни поговорить, ни соединиться… А я думаю, что нам все же лучше здесь, вместе. Поверь мне, это искупает все то, что случилось со всеми этими чужими людьми!
– Жестокая, да у тебя в жилах не кровь, а лава! – ответил Альбрун.
– Кроме того, у контрабандистов, – сказала она с такой странной улыбкой, что он вздрогнул, – есть много других дел, стоило ли им возвращаться и мстить за пустяки; полно, пусть простаки верят, что это сделали они!
Лесничий, не отдавая себе отчета в собственных чувствах, молча, озабоченный, посмотрел на нее, потом спросил;
– Так кто же это мог быть? Здесь все друг друга любят; все друг друга знают; здесь никогда не было ни воров, ни злодеев! Ни у кого, кроме как у этих недругов таможни, не могло быть никакой причины… Чья рука… посмела бы… из мести…
– Может быть, и от любви! – сказала баска. – Вот я, например, ты же знаешь, если люблю… пропади пропадом и земля и небо. Ты спрашиваешь, чья рука? Что же, мой Пьер! А если та самая, которую ты целуешь сейчас?
Альбрун хорошо знал свою жену; он вздрогнул и выпустил руку, которую только что прижимал к губам, его сердце словно сжал ледяной холод.
– Ты шутишь, Ардиана? – сказал он.
Но прекрасная хищница, эта дикарка, опьяняющая всеми благоуханиями, в любовном порыве обняла его за шею и прерывающимся голосом, так, что горячее дыхание сквозь волосы обжигало ухо юноши, тихонько прошептала ему:
– Пьер! Ведь я обожала тебя! А мы завязли в нищете, и поджог этих лачуг давал нам единственную возможность увидеться! Принадлежать друг другу! Иметь ребенка!
Услышав эти страшные слова, Пьер Альбрун, в прошлом честный солдат, выпрямился, все у него в голове смешалось, все перед ним закружилось. Он шатался как пьяный! Внезапно, не отвечая ни слова, лесничий бросил свой орден в окно, туда, где шумел водопад, в гущу стелющихся теней, – бросил таким резким движением, что одна из серебряных граней этой безделушки, падая, стукнулась о скалу и выбила искру, прежде чем исчезнуть в пене. Потом он шагнул к карабину, висевшему на стене, но его взгляд встретился с сонным взглядом ребенка, и он остановился, бледный как смерть, и закрыл глаза.
– Пусть этот ребенок станет священником, чтобы он мог отпустить тебе грехи! – сказал он после долгого молчания.
Но баска была так пламенно красива, что к пяти часам утра (ведь желание давало такие убедительные советы, что понемногу убаюкало совесть молодого человека) ужасная подруга показалась ему истинной героиней. Словом, Пьер Альбрун, наслаждаясь Ардианой Инфераль, поддался слабости и простил.
А если говорить откровенно, почему бы в конце концов ему и не простить?
Кто-нибудь другой, выкрикнув хриплое «прощай», может, и убежал бы. Через три месяца газеты сообщили бы о его «геройской» смерти в Китае или на Мадагаскаре; ребенок, покинутый в нищете, вернулся бы в небытие; а баска, вынужденная стать содержанкой в каком-нибудь городе, получила бы пришедшее к ней издалека извещение о том, что она вдова, пожала бы, конечно, плечами – и обозвала погибшего дураком.
Вот к чему привела бы слишком непреклонная строгость.
А сейчас Пьер и его Ардиана обожают друг друга, и, если не считать мрачной тайны, соединившей их навеки и скрытой от всех, они, конечно, кажутся счастливыми… Ему удалось выловить свой орден, который он все же честно заработал, и он носит его, никогда не снимая.
В конце концов, если подумать о том, чем восхищается человечество, что оно уважает и одобряет, то для всякого серьезного и честного ума такая развязка не покажется ли наиболее… правдоподобной?
Альфонс Доде
Арлезианка
Чтобы спуститься от моей мельницы в деревню, надо пройти мимо фермы, выстроенной у дороги, в глубине большого двора, обсаженного вязами. Это настоящая провансальская ферма: красная черепица, широкий коричневый фасад с неровными промежутками между окнами, а наверху – флюгер, блок, чтобы поднимать копны на сеновал, да еще торчат оттуда наружу несколько охапок побуревшего сена.