Я видела по всему, что нравлюсь старику-врачу. Влюбить его в себя до безумия было нетрудно, а там… там я решила действовать смотря по обстоятельствам.
И я повела с ним другую тактику. Я была нежной, скромной, тихой и ласковой. И когда однажды он упал к моим ногам, пламенно признаваясь в своей любви, я, скромно потупив глаза, ответила, что и сама тоже полюбила его.
— Скажи, — спросила я его затем, — разве я не так же здорова, как и сам ты?
— О да, вполне! — ответил он. — Тебя, здоровую, посадили сюда в наказание за твою будто бы измену, но это такое преступление, которому нет названия!
— Так как же ты смеешь говорить мне о своей любви, — гневно сказала я, — раз ты являешься пособником в преступлении против меня?
— Но что же я мог сделать? Ослушаться приказания Потемкина?
— Нет, конечно. Но что ты предполагаешь делать со мной в дальнейшем? Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь стану твоей, будучи в этом проклятом доме?
Словом, я твердила старику каждый день и каждый час, что он должен помочь мне бежать. Сколько раз он падал к моим ногам, умоляя отдаться ему, но я каждый раз отвечала:
— Не здесь!
Однажды старик вошел ко мне с особенно сияющим лицом. Одна из содержавшихся там больных перекусила себе жилы и умерла, истекая кровью. Так как имен заключенных никто из врачебного персонала не знал — да и то сказать: кроме врача и вечно пьяного фельдшера, там было только несколько неграмотных служителей и сиделок, — то ее похоронили под моим именем, о чем и сообщили Потемкину, а меня как выздоровевшую Марию Краснову выписали из заведения.
И вот врач пришел ко мне, чтобы отправить меня в Ригу, к его родным, причем сказал, что через месяц сам подаст в отставку, приедет ко мне, и тогда мы уедем с ним за границу. Я уехала, но из Москвы написала ему письмо. Я объявила ему, что никогда не любила его, что воспользовалась его страстью только для освобождения, и прибавила, что пусть он не ищет меня и не пытается огласить происшедшее, так как гнев Потемкина обрушится только на него!
Из Москвы я пробралась в Петербург. Тут я встретилась с одним влиятельным человеком, который уже давно говорил мне о своей любви. Он тоже счел меня выходцем с того света, но я откровенно рассказала ему историю своего спасения.
Тогда он предложил мне стать его другом. Я ответила, что не люблю его, что всегда любила и буду любить другого — это тебя, Гавриил! Но это лицо всегда пользовалось моей симпатией, мне всегда было ужасно жаль его — он очень несчастен. Я осталась при нем. Недавно мне пришлось убежать от него. И вот меня снова потянуло к тебе, Гавриил!»
Бодена замолчала и мечтательно уставилась взором в пространство.
— Я много думала о тебе в доме для сумасшедших, Гавриил! — наконец сказала она.
— Бодена, — ответил ей Державин, — я уже не раз говорил тебе и повторяю опять, что ты чужда мне. Стремясь к высоте, направляя свой дух в горние сферы, я стараюсь быть как можно дальше от земли и ее грязи. А ты вся в этой грязи. И твоя любовь — не любовь, а чувственность, низкая, грязная чувственность!
— Выслушай меня до конца, Гавриил! Я уже сказала, что много думала о тебе в сумасшедшем доме. Это не совсем точно — скорее я думала о моей любви к тебе. Думала я о ней также и после бегства из заведения. И вот что меня удивило: моя симпатия к тому лицу, о котором я говорила тебе, мое сочувствие к его горю перешло в самую горячую, самую пламенную, самую беззаветную страсть. Но любовь к тебе от этого не уменьшилась. «Как же так? — думала я. — Ведь нельзя любить одновременно двоих!» И я поняла, что в моей любви к тебе никогда не было страсти, пламени, чувственности. Правда, прежде я хотела соблазнить тебя. Это был просто каприз упрямого существа, желание отомстить Потемкину. Но когда я думала о том, чего бы мне хотелось от тебя, то понимала — не пламенных ласк, не восторгов страсти, а тихой, ласковой дружбы. Мне хотелось положить голову тебе на плечо, поплакать над собой, поделиться с тобой своим горем, поскорбеть о твоих несчастьях. Ты знаешь, я много перенесла в жизни. С двенадцатилетнего возраста, когда проклятый грек купил меня у цыган, он подло торговал моим телом. У грека меня купил Потемкин, и опять я стала рабой чужих желаний. Никогда я еще не отдавалась возлюбленному, никогда не знавала истинных восторгов страсти. Только с моим другом познала я их. Я глубоко полюбила его… так глубоко, что для его счастья сама толкнула его в объятия другой и убежала от него, чтобы не смущать его жизни…
— К чему ты рассказываешь мне обо всем этом, Бодена? — тихо сказал Державин. — Все равно, моя душа чужда твоей…
— Гавриил, неужели можно отказать нищему в крохе хлеба? Ну, подумай сам — чего я ищу от тебя? Только дружбы, только ласкового сочувствия. Я сама не понимаю, что именно влечет, что так мощно тянет к тебе мою душу, но это так… Неужели я так отвратительна, что тебе противна даже мысль посидеть со мной хоть изредка в сердечной беседе?
— Я отвечу почти твоими же словами, Бодена: я не знаю, что именно отталкивает меня, что именно отвращает мою душу от твоей, но это так! Не терзай и меня и себя, Бодена, уйди лучше.
— Клянусь тебе, Гавриил, если ты и теперь оттолкнешь меня от себя, то никогда более в жизни я не приду к тебе без твоего зова. Но сейчас не гони меня!.. Я недолго буду утруждать тебя. В последний раз погрею свою застывшую душу около тебя, да и пойду… одинокая, бесприютная… Позволишь посидеть хоть немножечко?
— Сиди, Бодена, но разве это что-нибудь изменит?
— Боже, как ты суров, как ты черств!.. Но, знаешь, что: мы, цыганки, живя в тесном общении с природой, учимся чувствовать и улавливать многое, что остается скрытым для вас, горожан. У нас словно развивается особое зрение, особый слух… Сердце говорит мне, что скоро — о, очень скоро! — твое беспричинное отвращение ко мне сменится горячей привязанностью. Что будет, если я тогда оттолкну тебя? Что будет, если я заставлю тебя на деле познать весь ужас влечения, разбивающегося о гранитную скалу холодного отвращения?
— Ты неправа, Бодена: мое отвращение небеспричинно и совершенно понятно. Я высоко чту женщину, вижу в ней храм чистоты, алтарь высшей духовной красоты. Живя в грехе, ты унижаешь женщину. Отдаваясь легко чуть ли не первому встречному, вечно добиваясь исполнения своей воли разжиганием мужской страсти, ты оскверняешь храм и глумишься над алтарем. Разве ты не потерянная женщина? А потерянными женщинами можно играть, ими можно тешить сластолюбие развратников, но уважать их нельзя!
— Ты жесток и несправедлив, Гавриил: разве я не говорила тебе, что меня полудевочкой продали старику, что мной торговали, как рабой? А когда я сопротивлялась, меня истязали, морили голодом… Один богатый молдаванин кормил меня соленой рыбой и не давал пить, пока я не согласилась отдаться ему. О, я сыграла с ним очень злую шутку: я жестоко отомстила ему. Он хотел убить меня, хотел засечь плетками, но, на мое счастье, был так же скуп, как и богат. Поэтому он не захотел портить дорогой товар — ведь я всегда была только товаром, Гавриил! — и перепродал меня. Чем же я виновата, Гавриил?
— Я не осуждаю и не виню тебя, Бодена. Я просто указываю тебе, что мое отвращение имеет причину. Ты не сама осквернила себя, а тебя осквернили? Пусть! Белая роза не виновата, если ее бросят в грязь и растопчут ногой, но я все-таки не подниму ее из грязи, не буду целовать ее, не приколю к платью. Она не виновата — да, но она загрязнена!
— Как ты суров!.. Сразу видно, что ты вырос без женского влияния, что возле тебя не было юного женского существа!
— У меня была сестра… Хотя она была и двоюродная, но все же с самой колыбели росла у нас в доме, так как ее появление на свет стоило жизни ее матери и девочку перевезли к нам в дом.
— Но почему же я никогда ничего не слыхала о ней?
— Потому, что она была, но ее нет. Маше было лет пять, когда она непонятным образом исчезла из дома. Она была нашим божеством, нашим кумиром… Как грустно стало в доме после ее исчезновения! Мать так плакала от этой потери, что ослепла… Бедная моя страдалица! — с глубокой нежностью в голосе сказал Державин, после чего, взяв со стола свечу и поднеся ее к висевшему над письменным столом портрету, стал грустно всматриваться в лицо матери.