Мало кто из них еще имел при себе оружие. Пистолеты падали в грязный снег, в котором они оставляли блекло-голубые дыры.
Один приличного вида мужчина спросил:
— Куда нас ведут, сеньор офицер?
— И эти людишки еще задают вопросы! Если тебя спросят, скажешь, что ничего не знаешь! А ну живей! Стройтесь! По четыре человека в ряд! Quatro![75] Педерасты проклятые! Вас, верно, сроду не учили строиться рядами! И эта сволочь еще хотела победить!
Он поперхнулся и так весь и затрясся от кашля. Жандармский офицер, сидевший очень прямо на своей лошади, молча смотрел на истеричного унтера. В конце концов унтер это заметил. Он сплюнул, потом заговорил уже другим тоном:
— Ведь правда, господин лейтенант! Только и остается, что отправить их туда, откуда они пришли!
Лейтенант на лошади смерил его взглядом, не удостоив ответа. Беженец отдал честь лейтенанту, тот улыбнулся. Этого лейтенанта Эме Лонги полюбил. Он хоть на секунду спас честь мундира.
Но унтер-офицер не был обезоружен. Его страсть к франкистам оказалась сильнее, чем двадцатилетняя служба.
— Frente popular! Народный фронт! Сволочь!
Он повернулся к ним спиной. Портупея врезалась в мускулы. Он снова повернулся к ним лицом:
— Дерьмо! Вот дерьмо-то! Франко еще им покажет, этим заразам.
Наконец он удалился, меся сапогами грязь.
Лейтенант спешился.
— Господа, вы пойдете в Аржелес или же в Сен-Сиприен. Это близко от моря. Там размещаются лагеря.
— За колючей проволокой? — спросил испанец.
Офицер устало махнул рукой, вытащил из кармана пачку сигарет и раздал их. Сам закурил последнюю.
— Мы обязаны уважать международную конвенцию. Франко вас не выдадут. Но иностранные военные должны быть обезоружены и интернированы.
Корреспондент «Попюлер», как и Лонги, был свидетелем этой сцены.
— Я дам телеграмму премьеру — может быть, это его вразумит.
Он имел в виду бывшего премьер-министра Леона Блюма. Офицер покачал головой. Раздумывать было нечего. Какая-то бой-баба набросилась на мужчину, — по-видимому, это был ее муж.
— Да чего там, Пабло! Сеньор офицер, мавры гнались за нами по пятам! Можете себе представить, что бы они с нами сделали! А этот болван еще разоряется! Спасибо вам, сеньор офицер! Gracias, muchas gracias![76]
Эме пришла в голову дерзкая мысль, что мавры уготовили бы этой особе не совсем обычную участь.
— Они перекрыли границу прямо за нами — там, где ферма Пит! Мы последние!
— Ну и что? — спросил возчик.
— А то, что остальные теперь в лапах у Франко.
— А мы, идиотка ты этакая?
— Болван! По-твоему, лучше было бы попасть к маврам? Лагерь — это лагерь. Там по крайней мере хоть поесть дадут. Уж я тебе говорю, Пабло: там поесть дадут! Конец ей, твоей войне!
В это слово «твоей» она вложила всю ненависть женщин к войнам, которые завладевают мужчинами. И мужчина почувствовал эту ненависть так, словно в лицо ему запустили снежком.
— Заткнись, сука!
Она оскалилась. Возчик посмотрел на офицера, на журналиста, на Эме и с подавленным видом сказал:
— Это моя сестра.
Кульминационным моментом всего этого явился бал, состоявшийся в Баньюльсе вечером. Бал бывших фронтовиков. Анжелита и Эме отправились туда. El gato montés! Она враждебным взглядом смотрела на танцующих, а сама думала о тысячах своих сестер и братьев, которые дрожали от холода в школах и на вокзалах.
Сардана не возникла на этом балу в «Воспоминании о Франции». Анжелита в отчаянии прижалась лбом к плечу Эме и прошептала:
— Уйдем отсюда! Уведи меня! Господи-и! Мальчик мой, сардане стыдно.
В ту же ночь был взорван замок Фигерас, и граница была закрыта. Молодость Эме Лонги кончилась, он стал жителем Империи «Мертвая голова».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Человек, который шел за весной
I
Сидя на парапете перед табачной лавочкой, хозяин которой моет террасу в целом море воды, Лонги смотрит на утренний танец птиц, на сардану стрижей. Хотя еще нет и семи, эти лжеласточки затеяли ссору с чайками; чайки — это жирные утки, когда они плавают в воде, и прекрасные белые дамы, когда они парят в воздухе. Все залито молочным светом. Блеск маленьких волн, кажется, соткан из каких-то элементов, которые не входят ни в состав воды, ни в состав воздуха. Перед Дуном тарахтит с перебоями двухтактный двигатель внутреннего сгорания: это возвращается какой-то рыбак, у которого дизель страдает одышкой.
Три большие лодки уже натягивают причальный канат. Временами налетает трамонтана, и вода вздыбливается и покрывается крошечными осколками сверкающего стекла. Не заботясь о том, что на суше еще спят, рыбаки громко перекликаются друг с другом. Ловля, должно быть, оказалась удачной. Четвертая лодка — «Два друга» — выключает мотор и тыкается носом в гальку. Некий Антиной с голыми икрами прыгает на берег и крепит канат к талям, с помощью которых вытаскивают на берег баркасы.
На дороге шипят друг на друга рыжие коты, вспугнутые грохотом муниципалитетской таратайки. Бен Гур заканчивает объезд, стоя на своей колеснице.
В этом зрелище нет ничего заманчивого для художника, но Лонги его обожает. Он греется на молодом солнышке и думает о приправленных аттической солью речах Майоля, которого он наконец-то увидел позавчера.
Он с радостью снова встретился с патриархом, но радость была окрашена грустью, потому что тот очень постарел. Скульптор работал над статуей, изображающей юную девушку в натуральную величину; плечи девушки были изящно выгнуты благодаря движению рук, отведенных назад. У нее была грудь юной богини. Но моделью была уже не Анжелита.
Майоль носил выцветшую от стирки блузу с рукавами, завязывавшимися на запястьях; эта рабочая туника болталась на нем. Нос, казалось, стал еще длиннее. Чтобы не запачкать волосы гипсом, Майоль повязывал голову тряпкой, стянутой веревкой. Этот смехотворный тюрбан, из которого всюду лезли нитки, ощетинивался растрепанными концами веревки, напоминавшими шипы. Глядя на него, нельзя было не вспомнить картину «Христос в терновом венце».
Мэтр по-прежнему был не прочь поболтать, но в его речах уже не было блеска, как тогда, в той ошеломляющей игре под названием «Префект Ван Тьегем или Ван Гутен», которую он когда-то сыграл. Эме Лонги принес два полотна и несколько этюдов, писанных маслом на бумаге (на одном полотне была та женщина с кувшином). Он принялся объяснять, что ему хотелось сделать. Наконец он умолк. Майоль брал картины, рассматривал их, вертел и так и этак.
— У вас глаз в голове, — сказал он.
И так как Эме его не понял, продолжал:
— Да. У вас глаз в голове. Не в руке. У вас есть голова и есть глаз. Теперь надо, чтобы глаз из головы перешел в руку.
И еще он сказал, с комическим видом постучав себя по лбу и лукаво поглядывая на Эме:
— Потому что этого-то вам не занимать стать!
Тут Майоль попросил Дину[77] принести им баньюльского вина и миндаля. Он опять заговорил о своей жизни — жизни скульптора. Несмотря на возраст, горечь Майоля не исчезла. Дина упрекала его за то, что он не пошел на похороны своего одногодка — старика Пама. Баньюльцы негодовали. «Похороны наводят на меня тоску, — ответил Майоль. — Не рассчитывай, что я приду на свои собственные».
После некоторого колебания визитер вспомнил о другой причине своего визита. Дело касалось Анжелиты. Майоль был в курсе всего. Послезавтра его должны отвезти в Перпиньян, а там он попробует что-нибудь предпринять. Он решительно прекратил этот разговор и не пригласил художника позавтракать у него. Это было не в его обычае. Но он любил, когда к нему приходили. Эме пообещал зайти еще, забывая о том, что это время не любило обещаний.