И еще раз мы утверждаем: в любом случае Золя — нормальный человек.
Возьмем от психиатров только то, что они могут нам дать. Сын писателя, Жак Эмиль-Золя, сам врач по профессии, очень хорошо знал Тулуза. Не без юмора он подчеркивает, что тот был беспокойным человеком, впрочем не отличавшимся в этом отношении от многих других представителей почтенной корпорации психиатров! «Он повсюду видел почву для наблюдения». Этот профессиональный заскок хорошо известен: «Он не мог видеть вещи просто». Впрочем, не стоит выходить из рамок этих заключений. Действительно, Золя был, как говорит сам Тулуз, невропатом постольку, поскольку его нервная система была весьма расшатана.
Вот таким нам представляется истинное лицо Золя, когда он «впутывается» в Дело Дрейфуса, откинув прочь свою застенчивость и все то, что ему претит, чтобы столкнуться со своим сокровенным врагом — с толпой, которая всегда внушала ему ужас. Давид, который все больше и больше походит на Пастера, бородатый и седой, с волосатой грудью, иногда виднеющейся из-под накрахмаленной рубашки, романист-центурион в пиджачной паре, удивительно нервозный, близорукий и слегка сюсюкающий, не всегда справляющийся с дрожью в пальцах и со своим языком, — этот Давид смело выступит против чванства, жестокости и бахвальства Голиафа, украшенного галунами и одетого в броню, обладающего не только дерзостью, оружием и мощью, но и широкой поддержкой толпы.
Да, нужен был этот неоценимый, пусть даже несколько утрированный анализ доктора Тулуза, чтобы полностью признать мужество «замечательного выродка».
Глава вторая
Обед у Альфонса Доде в 1895 году. — Леон рассказывает о церемонии разжалования Дрейфуса. — Разговор с Жозефом Рейнахом о контрразведке.
— «Статистический отдел». — Послание по пневматической почте. — Генерал Гоне или здравый смысл, 1896 год.
— Встреча в парке Монсури. — Золя снова с Клемансо.
5 января 1895 года Золя обедал у Альфонса Доде. Тучи, сгустившиеся после «Манифеста пяти», уже давно рассеялись. Сам Доде еще больше осунулся и постарел, и на лице его, казалось, застыла страдальческая маска иронии. В этот вечер до прихода Эдмона де Гонкура друзья договорились без его ведома об устройстве банкета в честь дня рождения писателя — ему исполнялось 73 года. Торжество должен будет возглавлять Раймон Пуанкаре; он же и вручит ему розетку Почетного легиона. Золя играл в этом «заговоре» главную роль, что подтверждается письмом Раймона Пуанкаре от 9 февраля: «Дорогой господин Золя. Все в порядке. Розетка для г-на де Гонкура уже у меня, о чем спешу Вас уведомить. Примите уверения и пр». Зависть, размолвки, небольшие измены, столкновения разных темпераментов и характеров не смогли разрушить странную дружбу двух писателей, столь несхожих между собой. Золя был совершенно незлопамятным человеком.
Извинившись за отсутствие сына, который был на церемонии разжалования капитана Дрейфуса, Альфонс Доде заговорил о своем намерении совершить этим летом путешествие в Лондон, если болезнь отпустит его.
— Эх! Вступить бы на настоящий корабль! — У него блестели глаза, как у ребенка, когда Золя рассказывал о Риме. — Как мне хочется побывать в Италии!
Альфонс Доде был уверен, что смерть не даст ему осуществить эту мечту. Разговорились о друзьях. Но многих друзей уже не было в живых. Жюль де Гонкур. Старик. Самый талантливый ученик старика — Мопассан…
Обед проходил в спокойной атмосфере дружеской беседы о литературе и болтовни, пересыпаемой анекдотами. На какой-то момент речь зашла о Дрюмоне, об антисемитизме и о пресловутом капитане Дрейфусе. Но все поспешили вернуться к разговорам о путешествиях. Потом пришел Леон. И вместе с ним в жилище больного писателя ворвалась кипучая и буйная жизнь. В свои двадцать шесть лет Леон Доде еще не успел превратиться в того тучного чревоугодника, каким рисовала его молва, но природа, словно потешаясь над этим антисемитом, наградила его типично еврейским профилем. Он только что излил свое ядовитое вдохновение в статье «Коновалы», направленной против врачей, и сознание того, что такая едкая писанина хорошо оплачивается, подтолкнуло его на путь, совершенно не похожий на тот, по которому шел отец. Подумать только, его слушают Гонкур и Золя!
— Если бы вы видели, как этот Дрейфус шел на церемонию разжалования — чеканя шаг, с высоко поднятой головой, — вас, как и всю публику, возмутило бы это. Да, эта раса не понимает, что значит позор… Пока драгунский унтер-офицер сдирал золотые галуны с его кепи и рукавов, срывал золотые пуговицы с доломана и ломал саблю, Дрейфус стоял неподвижно, руки по швам, глядя прямо перед собой. Вот мерзавец! Он твердил одно и то же: «Солдаты разжалуют невиновного! Я ни в чем не виноват! Да здравствует Франция! Да здравствует армия! Клянусь жизнью жены и детей — я невиновен!» Следовало бы заглушить его вопли барабанным боем.
— Вы преувеличиваете, Леон, — сказал Золя. — Ни в коем случае не следует взывать к чувствам толпы. Я решительно осуждаю жестокость толпы, подстрекаемой против одного человека, будь он тысячу раз виновен.
— В общем-то его вопли ничего не доказывали, поскольку за час до церемонии разжалования он во всем сознался конвоировавшему его офицеру.
— А, так он сознался! — сказал Золя. — Хочется верить, дружище, что это признание чем-нибудь подтверждено. Но, слушайте, Леон, вот вы поносите Дрейфуса за то, что тот мужественно перенес это унижение. Интересно, а что бы вы сказали, если б у него дрожали колени?
Леон Доде на мгновение застыл с открытым ртом.
Потом беззвучно рассмеялся:
— Ненавижу их! Все они прогнили! Ненавижу!
— Главное то, что он сознался, — продолжал Золя.
— И потом, как вы хотите, но не могут же ошибаться семь офицеров, членов военного суда? — закончил Альфонс Доде.
В октябре 1897 года Золя обедал у своего друга, музыканта Альфреда Брюно. Между ними было странное сходство. Один злой карикатурист назовет музыканта «обезображенным Золя». Писатель выглядел усталым, был бледен как полотно и находился весь во власти каких-то дум. Брюно встревожился. Золя провел рукой по лбу:
— Помните этого артиллерийского офицера, приговоренного к пожизненной ссылке? Капитана Дрейфуса, еврея? Так вот, Дрейфус невиновен! А его до сих пор гноят на Чертовом острове, в Гвиане. Понимаете, Брюно, с 1894 года невинно осужденный борется со злым роком! И только один офицер желает его реабилитации, это некий подполковник Пикар. Все остальные хотят скрыть это беззаконие. Брюно, я прочел несколько его писем. От них сердце обливается кровью. Пусть другие с этим мирятся, а я не могу, да, не могу сжиться с мыслью о подобном позоре!
Бледность Золя — признак гнева. Музыкант, которого мало интересовали текущие события, не относящиеся к музыке, был потрясен. Золя достал из кармана несколько смятых бумажек и прочел прерывающимся голосом:
— Перед публичной церемонией разжалования Дрейфус пишет своей жене Люси: «Дорогая, мне сообщили, что величайшее унижение назначено на послезавтра. Я ожидал этого и подготовился, но удар все же слишком силен. И все-таки я перенесу это испытание стойко, как обещал тебе».
На мгновение писателю вспомнился Леон Доде, ослепленный ненавистью.
— Позднее, уже из Сен-Мартен-де-Ре, Дрейфус пишет: «Как бы ни было, я уверен, что история восстановит истину. Несомненно, в нашей прекрасной Франции, быстро воспламеняющейся, но великодушной к незаслуженно обиженным, отыщется какой-нибудь честный и достаточно мужественный человек, который сумеет найти истину». Прошло уже больше двух лет, Брюно, а такого человека все еще не нашлось! Дрейфус живет в лачуге, его охраняет часовой с примкнутым штыком. Когда распространился слух о его побеге, министр колоний приказал посадить его на цепь, заковать в кандалы. Ну, скажите-ка, что вы обо всем этом думаете?