«Молоденькая цветочница торгует возле моего дома и проходит дважды в день перед моими окнами: утром в половине седьмого и вечером в восемь часов. Это маленькая, изящная, хрупкая блондинка. В те минуты, когда она должна пройти мимо, я непременно торчу у окна; она приближается, поднимает глаза, мы обмениваемся взглядами, иногда даже улыбаемся друг другу — и это все. Господи! Это же сумасшествие! Так любить цветочницу — самую доступную из парижских красоток! Не преследовать ее, не заговорить с ней. И знаешь, это, вероятно, от лени и мечтательности»[13].
Впрочем, это не мешает ему давать Байлю практические советы, как покорять женщин! Постепенно он переходит от мечты к ее воплощению и набрасывает «Фею любви».
Мир полон женщин, книг, картин, прохожих, статуй! Но ни одной женщины для голодного волчонка! Возвращаясь с прогулки в квартале дез Инносан, он пишет Полю: «И я тебя уверяю, как бы я хотел быть с ними — этими прелестными, грациозными, улыбающимися богинями, — чтобы немного скрасить минуты уныния». Вот на фонтане — тоже фигурки влюбленных! Фонтан похож на тот, что в Эксе. После «красавиц» Жана Гужона он увлекается Франческо да Римини, выгравированной Ари Шеффером. Эмиль трогательно описывает души двух влюбленных, соединенных в едином порыве и поющих гимн любви. Золя настолько естественно романтичен, что нападает на реалистов, он говорил Сезанну: «Признаться, я никогда не понимал этих господ».
Но вернемся к тому, что его постоянно преследует:
«В шестнадцать лет мы предаемся прекрасным мечтаниям… первая женщина, встреченная нами, — именно такая, какую мы ищем; наше чувство поэзии воплощает в ней нашу мечту… Увы! Это прекрасное небо вскоре потемнеет… Но мы еще молоды; мы снова стремимся к нашему идеалу, мы любим новых любовниц, и только пройдя все ступени — от публичной девки до девственницы, — только тогда мы, надломленные жизнью, заявляем, что любви не существует. Это то, что старики называют опытом… Девка, вдова или девственница — не все ли равно? Я могу говорить с тобой со знанием дела о падшей женщине. Иногда всем нам приходит в голову сумасшедшая мысль — возвратить к добру заблудшую, полюбить ее и вытащить из грязи… Падшая женщина — божье творение; она могла иметь от рождения все добрые начала, только привычка превратила ее в другого человека… Теперь представь себе молодого человека, который хочет вернуть несчастное создание к добру. Он встретил ее, пьяную, принадлежавшую всем…»
Текут слова — наивное исследование любви в Париже, набросанное юношей, который еще не любил. Это письмо, будто написанное разочарованным скептиком, никогда не предназначалось Сезанну. Оно предназначалось Байлю. Словом, Эмиль, жаждущий женщины, придумывает какие-то несуществующие, запутанные истории.
Тем не менее письмо это важно, несмотря на вымысел. Оно не что иное, как набросок первого романа «Исповедь Клода». Письмо — симптом той же болезни, потому что все это — падшая женщина, несчастное создание, извлеченная из грязи, спасенная от позора, — плод фантазии самого Золя. Он еще ничего подобного не пережил. Пока он мечтает, пока он еще не живет. Жизнь вскоре превратит мечты в явь, чтобы Золя описал ее. Он продолжает священнодействовать в своем парижском Вавилоне:
«Полюбите лоретку — и она вас будет презирать; выкажите ей презрение — и она будет вас любить. То же самое и с вдовой. В этом случае у меня нет опыта, я могу только предполагать и выскажу свое личное мнение — вдова нас отпугивает, и мы очень редко выбираем ее в качестве первой любовницы…»
Какая глубокая мысль! Почему вдова? А почему не замужняя женщина? Значит, Золя знаком и с вдовами?
Ну, конечно. Со своей матерью.
«Остается девственница… эта Ева до греха… Увы! Где же она, это эфирное создание?»
Он не может отказаться от прописных истин, и, несмотря на принятую позу, они производят жалкое впечатление: «Для меня горькая действительность сводится к следующему: развратница потеряна навсегда, вдова пугает меня, а девственниц на свете нет…»
Однако надо же чем-то питать свою мечту! И он измышляет новые образы. В Лувре он неожиданно останавливается перед картиной «Разбитый кувшин». Она прекраснее, чем та, которой он «владеет» дома! «Разбитый кувшин»… По фрейдовской символике, это означает насилие.-. Пойдем дальше… Он мечется между страстью и развратом, подстегивающим желание. «Ужасные летние ночи…» И он пишет, пишет, пишет:
«В Париже на смену зиме пришло лето. Из окна я вижу, как через ручьи катят фиакры, обдавая брызгами прохожих; встав на цыпочки и приподняв юбки перепрыгивают с камня на камень озабоченные гризетки; вот смело показывается узенькая упругая ножка, боящаяся солнечных лучей; чем сильнее ливень, тем выше поднимаются юбки… О барышни! Поднимайте, поднимайте эти неудобные покровы! Если эта игра вам нравится, ну что же, мне тем более».
Этот розовый Гаварни плохо скрывает чувственную страсть Золя, которой проникнут его «Родольфо»:
Тут Розита, от хмеля любви без ума —
Ведь ничто над разбуженной плотью не властно, —
Поднялась пред Родольфо своим, и сама
С поцелуем на грудь ему бросилась страстно.
В головокружительном вихре он заканчивает тысячу двести стихов «Эфирной» — единственное, что придает смысл его жизни. В то же время его внутренний родник воображения продолжает бить ключом:
«В этот вечер я мечтал, гуляя под сенью деревьев Ботанического сада. Я шел без определенной цели, покуривая трубку, и восхищался девушками в белых платьях, которые резвились в аллеях сада. Внезапно я увидел одну, похожую на Эфирную; и мои мысли устремились в Прованс, и стали блуждать…»
Письмо, датированное 10 августа 1860 года, уточняет это переплетение желания, мечты и поэзии[14].
«Это не S[15], которую я любил и, может быть, еще люблю, это — Эфирная, идеальное создание, рожденное скорее моим воображением, нежели существовавшее в жизни. Что мне за дело, если у девушки, за которой я ухаживал целый час, оказался любовник! Неужели ты считаешь меня настолько глупым, чтобы я мог помешать розе любить каждую бабочку, которая ее ласкает (sic)?»
Вот так естественно и обыденно выражается сдерживаемый эротизм Золя. Действительность резко отличалась от того воображаемого мира, в котором обитали красавицы Греза и нимфы Гужона, ласкающие его по ночам, от мира, в котором он из чернил и бумаги создает свою Эфирную и в котором были еще живы воспоминания о «розовой шляпке». Эта самая действительность подхлестывала его воображение. «О если бы, как Родольфо, умереть в любовном экстазе в объятьях девки!»
На самом же деле великолепные грезы уступают место мутному потоку дней, но мечты еще не позволяют Золя окунуться в омут зла, который подстерегает идеалистов при расставании с юностью — на пороге пробуждения личности от она.
Глава пятая
Таможня и казарма. — Причуды Парижа. — Бюджет для Сезанна. — «Желудок и будущее беспокоят меня».
— «Боже мой, да это же Поль!» (апрель, 1861 год). — Харчевня. — Писарро в Ла-Варенне. — Разорванный портрет. — Берта и ломбард.
— Визитные карточки г-на Буде. — Жорж Клемансо в 1863 году. — Г-н Луи Ашетт и поворот к реализму.
Рыжий парень, который работал вместе с Золя на улице Дуан, зевает, потягивается и, процедив: «Когда же придет, наконец, эта потаскуха весна!», — лениво тащится к печке и набивает ее до отказа дровами. Служащий таможни Эмиль Золя переписывает какие-то непонятные бумаги. Тоска подбирается к нему, хватает за горло, душит его. — Весь мир кажется мрачным и мертвенно бледным, словно сажа и кости. Вдруг раздается пронзительный рев трубы — от неожиданности он подскакивает.