Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В этих статьях, хотя еще слабо, но уже чувствовались и тон и стиль Золя-памфлетиста.

— Знаешь, Золя, был такой художник, его считали учеником Курбе. И этот парень всего боялся! Он дважды посылал свои картины, и оба раза под разными фамилиями! Холсты, подписанные его собственным именем, были отвергнуты, другие же — приняты!

— Несчастный, из-за того, что его отвергли, покончить с собой!

— Почему он подписывался: «Клод»?

— А «Исповедь Клода» разве ничего не говорит!

Разгоряченный Золя, сидя за столом Мане, продолжал разглагольствовать:

— А Фулд, дружище! Ахилл Фулд, министр финансов, биржевой игрок и член Академии изящных искусств! Я раскопал его речь, посвященную награжденным художникам. Это было в 1857 году. «Искусству грозит гибель, если оно отходит от подлинной красоты, от традиционной манеры великих мастеров и следует по пути новой школы реализма».

— Фулда — вон, на биржу!

— Понятно, почему эти господа предпочитают вашим полотнам засахаренные деревья и домики из запеченного паштета, пряничных добряков и миленьких дамочек из ванильного крема…

Уж если журналист попросил у Вильмессана Салон, значит, он чувствовал необходимость борьбы. Желание принять участие в этой борьбе зародилось еще в те вечера, когда по четвергам Золя, его мать, а потом и Габриэлла радушно принимали Сезанна, Байля, Нуму Коста, Камилла Писсарро, Солари… Золя разделял их гнев. Да, тяжела рука их судей! Они отвергли целую группу реалистов: Сезанна, Гийме, Ренуара, даже Мане… Только Курбе допустили в Салон! Академики по-настоящему трепетали от ужаса перед импрессионистами!

Золя оказался в центре разгоревшейся борьбы. Сезанн направил директору департамента изящных искусств, графу Ньюверкерке, письмо, которое, возможно, было подсказано Золя, а может, и отредактировано и, не исключено, написано Эмилем:

«19 апреля 1866 г., Париж.

Милостивый государь,

я имел честь обратиться к вам по поводу двух моих картин, недавно отклоненных жюри.

…Я не могу согласиться с несправедливым суждением моих коллег, коих я не уполномочивал давать оценку моим работам.

Я пишу вам, чтобы настоять на своем требовании. Я хочу обратиться к мнению публики и показать ей свои картины, несмотря На то, что они были отвергнуты. Желание мое не кажется мне слишком непомерным, и если бы вы спросили художников, находящихся в моем положении, они бы единодушно ответили, что не признают жюри и желают тем или иным образом принять участие в выставке, ибо она должна быть доступна для каждого серьезно работающего художника.

Пусть же будет восстановлен „Салон отверженных“. Даже если я буду выставлен там один; я страстно желаю, чтобы публика по крайней мере узнала, что мне не хочется иметь дело с г-ми из жюри, так же как они не желают иметь дело со мной…»

Время изменило Сезанна! Некогда колеблющийся и неуверенный, спрашивающий себя, не лучше ли уступить настояниям отца, Сезанн находит свою дорогу. В отличие от Золя выход он видит в изменении техники письма. Этот юный буржуа, католик-провинциал и консерватор, был новатором формы, но не сюжета. Автопортрет, портрет сестры Марии и отца, читающего «Эвенеман», писаны еще в манере Домье и Курбе. В двадцать семь лет Сезанн не был тем новатором, который отказался от прежней свето-теневой манеры и пользовался контрапунктом цвета, противопоставлением холодных и теплых тонов. Он продолжал работать и над валером, но утверждал свое «я» резкостью рисунка и вулканической фактурой.

Департамент изящных искусств решил не открывать «Салон отверженных» «по причинам общественного порядка». Золя молниеносно атакует «тех, кто кромсает искусство и предлагает публике лишь изуродованный труп». Интуитивно он чувствует:

«Мне предстоит нелегкая работа, у многих я вызову недовольство, решившись открыто высказать истинную и горькую правду, но при этом я испытаю подлинное наслаждение, избавившись от переполнявшего меня чувства возмущения».

В душе этого честолюбивого честного человека, которого возмущали преступления и каверзы Империи и которому опротивела безграничная диктатура публичных девок, происходило какое-то странное брожение, заставлявшее его стремиться к некоему внутреннему единству.

Разумеется, Золя чувствовал себя в Батиньоле намного лучше, чем на Бульварах. Однако его неотступно преследовала мысль, что он скоро умрет. Вот выйдет из дому и умрет. Прямо на улице. У дверей кафе «Гербуа». Если Базиль, стучавший рядом с ним костяшками домино, поставит шестерочный дупель, Золя умрет… Страх — его частый гость. Обычно он испытывал его тогда, когда вокруг было слишком много народу.

— Вы чем-то удручены? — спросил Мане.

— Да, немного, дружище… Я… Что-то не по себе…

— Отправляйтесь-ка домой! Приходите ко мне вместе с женой. Я был бы счастлив написать ваш портрет.

У него уже был портрет, сделанный Сезанном (и Солари тоже), но… но Золя считал, что он делал им тогда одолжение, согласившись позировать. На сей раз положение было иное… Кстати, что поделывает Сезанн?

— Гийме, ты не видел Сезанна?

— Вчера он закатил у нас скандал. Он всем пожал руку, а потом перед Мане церемонно снял шляпу и проговорил в нос: «Не подаю вам руки, господин Мане. Я уже восемь дней не умывался». Затем затянул ремень, похожий на пояс землекопа, и ушел.

— Эх!.. — вздохнул Золя.

В статьях в «Эвенеман» Золя не упомянул имени Сезанна. Сезанн слишком уж углубился в свои изыскания! Неужели он должен был компрометировать общее дело из-за пристрастной дружбы? Вероятно, именно это молчание выводило из себя Поля. Золя встал и незаметно вышел. Главная улица Батиньоля была плохо освещена; в тени ворот смутно вырисовывались силуэты влюбленных. Молча, не останавливаясь, Золя все шел и шел… Тоска угнетала его, но сердце ликовало…

А между тем в газету Вильмессана все сыпались и сыпались письма протеста. Поначалу он забавлялся этим, пока граф Ньюверкерке не дал ему понять, что в Тюильри начинают коситься на эту шутку. Некий художник, подписавшийся инициалами, высказал пожелание «хоть немного улучшить отдел критики, передав его в чистые руки». Жюль Бретон, «великий мэтр Французской школы», разыскивал номера газет, содержавших «шутовскую критику смехотворного г-на Клода». Вильмессан держался с достоинством. Однако когда торговцы картинами перестали давать платные объявления, он вызвал критика к себе:

— Милый мой, все, что вы делаете, — забавно, но я не могу продолжать вашу затею. Кроме того, ваш Мане какой-то фанатик, а вы сами превращаетесь в Бланки от литературы. Я должен сделать вид, что уступаю стаду подписчиков. Вы будете продолжать защищать ваших друзей… Погодите! Рядом с вами будет какой-нибудь другой критик, который заступится за других. Я остановился на Теодоре Пеллоке…

— Как, как?..

— Теодор Пеллоке. Три статьи для вас, три — для него, и будем продолжать.

Золя поклонился. Он давно собирался — и кстати, совершенно беспристрастно — тепло отозваться, хоть и с некоторыми оговорками, о недавних работах реалистов, в частности о Курбе, Милле и Руссо. Он написал о них в пятой и шестой статьях. Многим это пришлось не по вкусу. Стало ясно, что критика бьет отбой. Тогда Золя пишет последнюю статью: «Прощай, критика искусства!».

Эта статья имеет принципиальное значение, ибо она ясно показывает основную разницу между позицией Золя, защищающего художников, и той позицией, которую он из тактических соображений займет тридцать лет спустя:

«Я защищал г-на Мане, я и впредь буду всегда защищать любую ярко выраженную индивидуальность, которая подвергнется нападкам.

Я всегда буду на стороне гонимых. Между неукротимыми темпераментами и толпой непременно происходит открытая борьба. Я — за темпераменты, и я атакую толпу…»

25
{"b":"253372","o":1}