Ивон писал бои, его холсты бесценны,
Шедевры Пилса украшают стены,
Мне не забыть его волнующие сцены.
А Грез, Жером, Амон, а дивный Кабанель,
Мюллер, Курбе, Гюден…
Ну и окрошка!
В то время как Поль посещает студию Сюиса, Эмиль сидит дома и пишет. В одиннадцать часов они завтракают, правда, порознь, потому что разошлись во мнениях, где завтракать.
«Иногда в полдень я прихожу к нему, и тогда он пишет мой портрет. Потом он отправляется к Вильвьею и там рисует до самого вечера; затем ужинает и рано ложиться спать. Разве на это я рассчитывал?»
В эту пору они переживают одинаковые трудности. Сезанну страшно, но он находит в себе силы побороть это чувство. Им очень тяжело, но они ничем не могут помочь друг другу. Золя, хотя и моложе, выказывал больше логики и диалектики. Обидчивый и неуравновешенный, Сезанн обычно уступал Золя, но до тех пор, пока не взрывался и не начинал грубить, стараясь как-то защитить себя.
«Доказать что-нибудь Сезанну — это то же самое, что убедить башни Собора Парижской богоматери протанцевать кадриль! Он не допускает, чтобы обсуждали его мнения: он ненавидит споры, во-первых, потому, что разговоры якобы его утомляют, во-вторых, даже в случае правоты противника, он не в силах отказаться от своего мнения».
У Золя тоже не сладкий характер. Не мог он похвастаться и своим здоровьем. «С пищеварением плохо, боли в груди, кровохарканье; я боюсь показаться врачам…» Удрученный болезнью Эмиля, Сезанн упрекает друга в том, что он ест в харчевнях. Золя холодно и грубо обрывает его:
— Ты вечно питаешься иллюзиями! Боюсь, ты никогда ничего не поймешь, Поль.
Сезанн, приходивший в бешенство от одного намека на богатство его отца, боровшийся с ним с тем же пылом, с каким Золя тосковал об умершем отце, начинал чертыхаться и убегал к Вильвьею или же к Маркусис. Приходил он в ярость и тогда, когда ему не удавался рисунок. Эмиль же ничего не понимал в этой драме. Он сокрушался: «А ведь между нами ничего не произошло».
В июле они часто встречались в студии Сюиса, на набережной Орфевр, где художники работали с натурщицами, которых рисовали днем и ласкали ночью, и где никто не поправлял их эскизов. Там-то обычно Золя и искал Поля. Бородатые весельчаки и курильщики устраивали хоровод вокруг него и, беснуясь, орали:
— Ну и рожа! Эй! Заткни глотку! Настоящее чучело! Пошел вон, страшилище! Вон!
Сезанн продолжал работать с натурщицей, нескладной, похожей на корову: низкий лоб, сальные черные волосы, отвисшие груди, восковая кожа — словом, «великолепная натура», способная на всю жизнь отбить всякую охоту к любви! Невозмутимый шутник, он пририсовывал к торсу девицы голову и волосатые ноги старого пьяницы, которого прозвали Иисусом Христом.
— Оставьте Золя в покое! — заорал Франсиско Оллер, товарищ Сезанна.
Сезанн даже не обернулся. Золя подошел к нему сзади. Долго смотрел на рисунок. На нем было изображено что-то бесформенное и неистовое. И как только бумага все это «терпит»!
— Идем завтра втроем в Ла-Варенн? — предложил Франсиско Оллер.
— Идем, Поль, — сказал Золя. — Ты увидишь самые прелестные места под Парижем. Тебе… тебе придется захватить альбом для эскизов! Ты увидишь (и он продолжал смотреть на набросок) природу, вольные просторы, солнце, воду… словом, пейзаж, мой дорогой, пейзаж…
Сезанн плюнул, засунул неудавшийся эскиз в папку и молча вышел. Но следующий день он провел вместе с Золя и Оллером.
В Ла-Варенне они познакомились с Писсарро. Писсарро, о котором проницательный Сезанн в свое время скажет: «Если бы он продолжал писать так, как он писал в 1870 году, он бы стал самым сильным из нас», — был на десять лет старше их. В то время он с большим чувством писал старые парки Иль-де-Франс. В его палитре почти исчезли черные, серые, землистые тона. Это была манера письма будущего патриарха импрессионизма.
Эмиль полюбил этого милого еврея, родившегося в датских владениях на Антильских островах, но гораздо меньше любил его живопись. Когда они вернулись из Ла-Варенна, Сезанн был в восторге, Золя не разделял его чувств.
В течение недели они бегали по выставкам, ходили купаться в холодной реке, и здесь Золя находил, что парижане слишком уродливы, а Сезанн испытывал удовлетворение: такое уродство как бы вознаграждало его за их насмешки над его провансальским говором.
— Посмотри-ка на этих академиков! Эмиль! Какие-то скелеты! Ох, бедняги! Одни ребра, коленки — как шипы! Ну и хороши твои парижане!
Бывали они и в «Клозери де Лила». Конечно, вместе с Бертой, которая увивалась подле Золя. Там девчонки танцевали кадриль, бесстыдно показывая черные чулки и нижние юбки, — ни дать ни взять этакие грязные розочки, ищущие безмятежных радостей жизни. Захмелевшие приятели дрались свернутыми полотнами или же отправлялись в Люксембургский сад выкурить трубочку.
Однажды в августе, когда парижане задыхались от жары, Эмиль зашел за Полем к Маркусису. Они поднялись в комнату Поля на улице Анфер. Сезанн еще раньше набросал портрет Золя. Теперь он его продолжал писать. В перерывах «натурщику» разрешалось немного почитать и поболтать. Золя говорил о Гюго и о Мишле. Сезанн напевал:
Голова ее от лести
Закружилась. В этот миг
Я к ее груди приник
И красотку обесчестил.
В мастерскую зашел художник Шайан. Не обращая на него внимания, Поль продолжал работать, а Золя застыл, как египетский сфинкс. Нежданный гость сидел, не смея пошевелиться, и в конце концов удалился на цыпочках. Едва за ним закрылась дверь, как друзья разразились хохотом.
— Знаешь, — заметил Золя, — я почти уверен, что получу место к 15 числу. 100 франков в месяц за семь часов ежедневной работы…
— О, несчастный!
— Да, да. Поль, это не даст мне подохнуть с голоду, и при этом можно оставаться поэтом!
На сей раз Поль не брюзжал — единственный раз он был удовлетворен тем, что сделал. Они расстались в отличном настроении.
На следующий день Золя застал Поля перед раскрытым чемоданом. Взъерошенный, наспех одетый, Поль бросил:
— Я уезжаю!
— А мой портрет?
— Хм… твой портрет!
В бешенстве ударом кулака он прорывает холст. Удрученный Золя смотрит на портрет.
— Понимаешь, я хотел его подправить, но он становился все хуже и хуже, пока не превратился черт знает во что!
— Ты слишком увлекаешься мастерством! А главное — чувство.
— Плевал я на чувство! Если я не могу написать портрет друга — все к чертовой матери!
Кинувшись к холсту, он выдрал из подрамника все, что еще уцелело. Разъяренные вопли Сезанна сливались с треском рвущейся материи:
— Мерзость! Свинство! Дерьмо!
И он обрушился на мебель.
Эмиль кладет руку на плечо Сезанну. Поль отшатывается. Однажды в детстве какой-то мальчишка больно ударил Поля ногой, когда он верхом катился по перилам лестницы. С тех пор Поль не переносил, когда к нему прикасались. Золя забыл об этом. Рука его опустилась. Сезанну стало стыдно. Золя увел его завтракать и расстался с ним только после полудня. Всю свою энергию он попытался передать отчаявшемуся художнику. Сезанн обещал остаться и переделать портрет. Итак, Золя удалось его убедить, но он пришел к выводу: «Может быть, в Поле живет талант великого художника, но он никогда не будет иметь таланта сделаться им».
В сентябре Сезанн уезжает в Экс. Эмиль провожает его. Возвращаясь с вокзала, он испытывает сложное чувство облегчения и грусти.
Юность — это время самоубийств. Некий персонаж Барреса, приехавший, подобно им, из провинции, чтобы покорить Париж, скажет саркастическую фразу: «Ну что же, неужели мы тоже пройдем мимо жизни?» Оказавшись в одиночестве, Золя жалеет, что взбунтовался когда-то в доках. «Мало того, что я распрощался с жизнью, о которой мечтал: надо же еще — жизнь отвергает меня, когда я подчиняюсь ее велениям». Матери его остается только лить слезы. Он страдает из-за этого. Ему стыдно прозябать в постоянной нищете.