— Может быть, оно и некультурно, конечно, однако чаек так куда скуснее, — сказал он, должно быть намеренно произнеся это «скуснее».
— Мы у себя на Волге тоже вот так… Жилито мы, тверские, не то что вы, сибиряки, чаёк видели разве только по праздникам. Под один кусок сахара по четыре, по пять чашек выдували, — вспоминал Литвинов. — Вот, бывало, в Твери гонки у пристани пришвартуешь, расчет получишь и сразу в Красную слободку, была там такая возле фабрики, в трактир. Вот уж тут чай… Да и то с кипятком — чайник побольше, а заварка одна на четырех…
И к удивлению Степаниды Емельяновны, оба пустились рассуждать о том, как и где пьют чай, потом толковали о новостройках Москвы, о кознях империалистов в Западном Берлине, о том, что хорошее и что плохое принесли совнархозы. Говорили неторопливо, как обычно русские люди беседуют за чаем, но от зоркого глаза хозяйки не ускользнуло, что разговор этот обоих не очень интересует. И создалось ощущение, что дело действительно серьезное. Но «только проводив гостя в прихожую, Литвинов заговорил о настоящем:
— Ну, так говоришь, никуда тебя не вызывали? Нигде не был?
— Где же… Только ведь еще прилетели. А вы?
— Тоже — нигде.
— Эх, Федор Григорьевич, а может, все-таки миром кончим? Подумай, на сколько же ты народу этим своим морем замахнулся.
— Думал, ох, как думал, Савватёич. — От волнения тонкий голос Литвинова стал даже хрипловатым. — Думал и, скажу я тебе все-таки, ты из прошлого, а я из будущего на это дело гляжу… Умный ты мужик, тебя вон Маяком назвали, а в этом деле вперед пятками идти хочешь. Да еще людей вон сколько на это письмо подбил. Зачем?
— В одиночку хором не споешь, — усмехнулся Седых, но усмешка у него получилась невеселая.
— Вот увидишь, Савватеич, после тебе стыдно будет.
— Ничего, Федор Григорьевич, голый разбоя не боится. Раз приехали, пусть уж нас Москва судит. Ей с вышки-то видней.
— Ну, пусть судит.
Не очень еще понимая суть разговора, Степанида Емельяновна заметила, что невысокий, худощавый, щуплый человек этот стоял будто вросший в пол. И Литвинов это заметил. Заметил и подумал: «Этого чалдона разве своротишь?»
— Спасибо вам, хозяюшка, за чай, за сахар, за ласку, — сказал Иннокентий, степенно кланяясь. И когда дверь за ним закрылась, женщина сказала:
— Кремень мужик.
— Сибиряк, — задумчиво ответил Литвинов и как-то сразу, без всяких вопросов, будто даже жалуясь, принялся рассказывать жене о своем споре с жителями Оньской поймы.
Москва отнеслась к спору с большим вниманием. Об этом и раньше были разговоры и в Госплане и в аппарате Совета Министров. Теперь этим занялись крупные люди. Было созвано несколько совещаний. Выступали представители министерств — электростанций и сельского хозяйства. Каждая сторона приводила веские, убедительные доводы, и обе упорствовали. Пребывание в столице затягивалось.
А между тем беспокойство Литвинова за ход дел в Дивноярском нарастало. Как-то там без него?.. Каждую ночь он висел на телефоне и, стараясь как можно тише разговаривать, хрипел на всю квартиру: «Пошел ли большой бетон? Как с паводком? Не угрожает? А с Урала экскаваторы прибыли? Как с людьми?» Слышимость была плохая, разговоры часто обрывались, Литвинов нервничал. Заверения Петина о том, что все в порядке, не успокаивали. В ответах Надточиева ему мерещились какие-то умолчания…
— Врет, определенно врет. Что-то они там скрывают. Где-то у них без меня неладно, — жаловался он жене, лежа рядом с ней на кровати, и вдруг беспричинно взрывался: — Да не кури ты так, душу ты мне всю закоптила. Отвык я от табачной вони.
Та молча поднималась с кровати, приносила из кухни стакан воды.
— Пей… Люди там, наверное, не глупее тебя. Наконец, так и не вынеся решения по существу
спора, Москва создала авторитетную комиссию. Ей поручили еще раз все обследовать, взвесить, доложить. Названы были сжатые сроки.
— Ах, все равно, только бы скорее домой, — сорвалось у Литвинова, когда он рассказал об этом жене.
— Домой? А сейчас ты где? — с обидой спросила она.
— Виноват, исправлюсь, как говорит мой Петрович, — попытался отшутиться Литвинов, но не тут-то было.
— И меня не зовешь? — еще более строго спросила жена.
— Ну куда же тебя сейчас, Степушка. В палатку?
— А для этой Петиной домик небось нашел? — еще более строго спросила Степанида Емельяновна, которая, как и все женщины на свете, несмотря на долгую, прожитую вместе жизнь, все-таки ревновала мужа и к делам, и к возможным соперницам.
Разговор происходил на аэродроме. Рядом стоял Иннокентий Седых.
— А ну тебя, — сразу помрачнев, грубо отмахнулся Литвинов, не терпевший таких разговоров. И потом, отведя жену в сторону, стал просить: — Ты все-таки нас в курсе держи. Я тебе десять телефонных талонов оставил, каждый день звони. Если что узнаешь — заказывай по молнии. Ладно?.. К Клавке, к министерше захаживай. Может, и из нее что вытянешь, и тоже по молнии — ладно?
— Уж так и быть, позвоню, — снисходительно обещала Степанида Емельяновна, снова добродушно смотря на мужа, будто перед ней был внук…
Домой «стороны» возвращались вместе. В воздухе им предстояло пробыть с посадками около десяти часов. Это было известно и раньше, но Глафира, никуда никогда из своего Дивноярского не выезжавшая, была убеждена, что Москва это где-то у черта на куличках, что нигде, кроме Кря-жова, готовить как следует не умеют. Снабдила она деверя так, что осталось и на обратный путь. В роскошном салоне ТУ-104 Седых, застелив газетой полированный столик, разложил на нем оставшиеся припасы. Человек бывалый, он не надолго скрылся в буфетном отсеке с мешочком в руках, где что-то гремело будто морские камушки. Там он пошушукался со стюардессой, и через малое время по салону распространился ароматнейший запах пельменей.
Эти пельмени в замороженном виде Глафира погрузила в чемодан деверя. Угощать в Москве ими было некого. Хозяйственный Иннокентий держал их, спустив между окон на веревочке, да так и не съев, в замороженном виде, захватил в обратный путь. «…Эх, только бы везти с собой в кармане готовое решение», — думала каждая из сторон, наслаждаясь пельменями.
В Старосибирске пересели на машину поменьше. Самолет этот был не столь роскошен и скорее напоминал «сидячий вагон» поезда из тех, что в старину именовали «Максимами». Разные люди наполняли его: хриплоголосые геологи в ковбойках, золотодобытчики с обветренными щеками и потрескавшимися губами, бледнолицые московские инженеры, летевшие на шефмонтаж промысловых машин, знаменитый певец, следовавший к строителям в Дивноярск с концертом, две студентки-якутки, возвращавшиеся с каникул.
Вся эта пестрая публика мгновенно перезнакомилась, быстро перегруппировалась, соответственно своим интересам. И вот уже в передней части салона на чемодане с грохотом «забивали козла». На центральных креслах началась довольно острая партия в очко. В хвосте, усевшись друг против друга на корточках, певец и один из золотодобытчиков склонились над шахматной доской, поставленной прямо на полу.
И во всей этой бывалой, громкоголосой компании, как оранжерейный цветок среди буйных трав, то тут, то там появлялась куколка-проводница в опереточном мундирчике и пилотке, из-под которой на плечи сбегали тугие черные косы. Двигаясь меж кресел, она все время с удивлением посматривала на двух пожилых мужчин, сидевших рядом. Оба молчали.
Литвинов смотрел в иллюминатор: тайга, тайга, тайга. Обычная зимняя тайга, сверху похожая на беспокойное зеленое море, по которому ходят невысокие, с белыми барашками волны. И покуда хватало глазу, ни деревни, ни дымка. И вообще никакого человеческого следа, кроме прямого, будто просеченного ударом сабли, шоссе, вдоль которого гуськом шагали железные фермы электропередачи. Но Литвинов так уже свыкся с планами Оньстроя, что на этом девственном фоне отчетливо видел и плотину, преграждающую путь великой реке, и новое Сибирское море, которое не меньше знаменитого Байкала, заводы и города по его берегам и бетонные причалы, и корабли у этих причалов.