— Позволь, друг, — остановил Ладо рассказчика, — социалистическое соревнование — дело добровольное. Как же ты им условия ставил?
— Добровольное, это когда люди, а когда это непереваренные филоны, их призывать — все равно что в гроб стучать. А так, какое начали соревнование — ух ты! Не только за своими ребятами, друг за дружкой в оба следили… Тут как-то случилось ЧП, один мне стучит: такой-то со стороны бензин не то выкалымил, не то купил, чтобы показать экономию. Я тому: условия не забыл? В сортир окунем. А тот разошелся: «Голословное обвинение, обелитируй меня, начальник, не то я этому стукачу пером брюхо распишу!» Их ведь, Ладо Ильич, за сердце тронь, гордость в них расковыряй, до души докопайся — золотые ребята, чтоб им сдохнуть! Только бдить надо, ухо востро держать…
— А вчерашнее? — проглотив улыбку, строго спросил Капанадзе.
— А вчерашнее, я считаю, они пересоревновались, а я недобдел… Родимое пятно не прыщик какой — его не сколупнешь, его выжигать надо… Я лопух, сопли распустил: ну как же — первое место… Знамя — это же не жук на палочке. Дай, думаю, ребят порадую, товарищеский ужин им устрою. Сдружились, все с охотой, заработок да премия — густо нынче вышло. Откупили бесколонный зал нашего ресторана «Онь». На столе шампанское да минералку паршивую выставили; все чин чином. Иные из ребят у меня уж оженились — так - те с женами, иные с милыми пришли.
Речи толкают, тосты завинчивают. Один другого нахваливает. Вот тут-то, Ладо Ильич, я и недобдел: пронесли-таки в карманах рабоче-крестьянскую. И в большой дозе. Допустил политическую близорукость…
Петрович горестно покрутил головой. — Тут, друг, не политическая, тут у тебя стратегическая близорукость проявилась. Тактику ты принял правильную, а вот стратегия… — И Капанадзе невольно улыбнулся.
— Напрасно. Вам смешки, а мне слезки.
— Ты рассказывай про сам инцидент.
— Да что инцидент! Вам поди-ка наш новый парторг дядя Тихон по дороге уже все разрисовал. Инцидент, можно сказать, достойный кисти Айвазовского… Уже к концу все и шло, за шапку пора браться, а тут встает один, вроде и не сильно выпивши, и говорит: «А теперь, говорит, за то, чтобы дальше у нас соревнование чистое было. Чтобы баки друг другу не вкручивать. Крапленую карту в кон не кидать». Я радуюсь: вот, мол, какие речи! Попер, мол, капитализм из сознания вон. И как раз тут-то другой бригадир и вскакивает: «На кого намек?» — «На тебя! Ты ж бензин покупаешь». — «Я покупаю?» — «Ты покупаешь». — «Повтори еще раз, ну!» — «И повторю: покупаешь». — «Ах, я, выходит, жулик!» — и хрясь по морде… «Ах ты, гад, на товарищеском ужине, как в шалмане!» Хрясь, хрясь… А остальные, знаете их нрав: не держи, пусть додерутся. Гляжу, в руках уже вилки. Спасибо, мне тут непочатая бутылка шампанского подвернулась. Я пробку вынул — да им в морды, как из пожарной кишки. Ну, помогло, затормозили… А что с того? Вазу разбили? Разбили. Шухер был? Был, Морды друг другу расписали? Расписали… И опять мы не краснознаменная база, а поганое родимое пятно.
Капанадзе смотрел на взволнованного человека и, не очень уж слушая его сетования, думал: «Вот совсем недавно веселым жуликоватым колобком катился по дорожкам жизни, а тут сидит, переживает происшествие, в котором он сам, в сущности, и не виноват». Когда-то, когда усатый механик, только что избранный партгрупоргом, пришел к Капанадзе потолковать о странных методах воспитания коллектива, применяемых начальником базы, Капанадзе посоветовал ему почитать «Педагогическую поэму». Посоветовал полушутя. И вот результат: преображение самого начальника. На глазах меняется человек.
Закончив свое горестное повествование, Петрович вздохнул:
— Считаю, что за все это происшествие я, как кандидат в члены КПСС, заслужил выговор. Только, Ладо Ильич, не исключайте. Мне моя сегодня так и сказала: «Исключат — уйду. Очень мне надо жить с таким окурком!» А она у меня псих-самовзвод — уйдет и не вспомнит.
Толстые губы на круглой физиономии Петровича кривились, выпуклые глаза были полны беспокойства. И пришлось Ладо Капанадзе, вместо того чтобы отчитывать, утешать проштрафившегося коммуниста. Прощаясь, он сказал:
— Супруге кланяйся. Скажи, друг, все Правобережье по ней скучает.
Петрович просиял:
— Спасибо… Только ведь она ж там, на Правобережье, и осталась. На кране катается, бетон в котлован подает. Не знаете?
— Она крановщица? — удивился Капанадзе. Он хорошо помнил эту курносую, ярко раскрашенную девицу, матовую смуглоту ее лица, полные губы, вызывающий взгляд карих глаз, оранжевого цвета волосы. Помнил, как шумела она однажды у него в кабинете насчет квартиры. Так и проникал во все щели ее резкий голос: «Огурцам в бочке и то свободнее. Меж ними хоть рассол есть. Что ж нам, огурцам завидовать, что ли? Тоже мне стройка коммунизма!» Ее легко было представить на клубной танцульке, где-нибудь за столиком в кафе, но в будку крана, в это маленькое застекленное гнездо, высоко вознесенное над строительным хаосом, она как-то совершенно не вписывалась. — Ведь это же сложнейшая специальность — крановщик!
— Вы ее, Ладо Ильич, не знаете, ей все нипочем. Способная — до ужаса, захочет — сделает. Десятник у них там из боцманов, ругатель первый на весь бетон: все стекла вокруг из-за него матовые стали. Так она что? Подвела к нему кран, подвесила над ним бадью две тонны бетона и кричит сверху: «Будешь выражаться при дамах, все на тебя спущу!» Ходу ему потом ребята не давали. И что думаете? Смолк. Жестами теперь выражается, а рот открывать боится. — В тоне, каким Петрович рассказывал про жену, звучали и досада, и восхищение, и любовь.
— Ладно, генацвали, доложи своему главнокомандующему, что твою партийную карточку мы трогать пока не собираемся. Мой сын Гриша из детского сада такую считалку принес: в первый раз прощается, второй — запрещается. Понятно? Как тут твои интеллигенты выражаются, так уж и быть, обелитируем тебя и знамя вам пока оставим. Но уж чтобы больше…
— Ладо Ильич, их так прошуруплю!..
По старой флотской манере парторг встал, будто готовясь отдать приказ, и Петрович тотчас же вскочил и даже вытянул руки по швам.
— Чтобы это было последнее ЧП, чтобы капитализм тут больше не отрыгался.
— Бу сде!..
Поднимаясь в высокую будку большегрузного самосвала, дожидавшегося его, Капанадзе не сомневался, что этот шустрый человек сделает все, что можно, даже больше, чем может, чтобы восстановить честь базы. «Люди растут, меняются. По всей стране… Такие годы…» Капанадзе когда-то любил наблюдать преображение простых, порою неотесанных парней-новобранцев в дисциплинированных, вышколенных матросов. На таежной стройке, куда со всех концов страны стянулась такая масса людей, этот процесс шел бурно, сложно, отличался несчетным многообразием… Старику легко: для него эта стройка — одна из страниц биографии. Пестрая среда ему родная, он в ней будто рыба в воде. Капанадзе даже казалось, что Старику нравится «приводить к одному знаменателю» все эти кричащие противоречия — биографий, характеров, судеб. Нравится лепить строителей из сырого, упрямого материала. А вот ему, Капанадзе, после флота, с его строго очерченным бытом, ох, нелегко!..
Но сегодняшним днем парторг был доволен. Трясясь на жестком сиденье в кабине самосвала, он думал: «Сколько людей, столько задач! И ни одной похожей. И все эти задачи ты, Ладо, должен решить». Вот одна из самых сложных — Дюжев. Его поступок. Идет всенародная борьба с пьянством. Этот маленький фельетон, гневное письмо молодых инженеров… Юрий Пшеничный, принесший его в партком, дрожал от негодования. И он прав в этом своем возмущении. А с другой стороны, изломанная судьба, последний шанс человека вернуться на прежнее место в жизни. Дюжев заслуживает суровой партийной кары. Но любая кара может снова, и уже окончательно, сбить его с ног. Не заметить? Пойти против общественности? Игнорировать сигнал печати? Подставить борт под огонь всех своих противников?
В эту минуту Капанадзе просто ненавидел партработников из кинофильмов облегченного типа, голубых людей, которые, зная все наперед, решительной походкой выходят на экран в последней части фильма для того, чтобы вывести заблуд-шегося на дорогу, помирить готовых разойтись супругов или вырвать рационализаторское предложение из лап бюрократа…