Он все еще смотрел на чистый холст, сознавая, что, хотя его глаза устремлены к холсту, ум работает автономно. Он недоумевал, почему Окур тогда завел этот разговор и почему сделал акцент именно на слове «ничего». Видимо, неспроста. Может быть, в том, что Умэ и Окур ушли из дома, виновато это самое «ничего». Может быть, их испугали масштабы этого «ничего». А может быть, существует разновидность этого «ничего», которая объясняет презрение Деле ко всему африканскому; которая толкает Окоро в омут выдуманных страстей, лишь бы заглушить голос своей израненной души; которая побуждает Омово изображать на картинах и рисунках именно то, что он изображает, которая привела к гибели прелестную девочку, чей труп таинственным образом исчез; которая косвенно виновна в смерти его матери, а также в постепенной деградации — и не только отца, — во всеобщей деградации, темноте и растлении, охвативших общество, в которых оно дрейфует. Может быть, все это разновидности огромного, неуловимого для глаза, страшного «ничего», изрыгающего поток мерзкого зла в окружающий мир.
Мозг Омово работал стремительно, рывками, интуитивно нащупывая и теряя ход мысли, подхватывая ее обрывки, мучительно копаясь в памяти и потом оказываясь перед невозможностью выразить словами внезапно возникшие сложные ассоциации. Омово преследовали видения этих «ничего», представавших то в форме душевной пустоты или приступов дикой ярости, то в виде разверзшейся под ногами пропасти или зала без стен и других образов, заимствованных из ночных кошмаров, то в виде детской боязни бескрайних просторов и глубоко укоренившейся в нем боязни потерь. Это было так странно, так необычно! Это было как обряд очищения, как сеанс анестезии; душа трепетала от ощущения бескрайних просторов. Ему хотелось кричать, взывать о помощи, плакать, но его сковала немота, он понимал, что сейчас ему необходимо остаться наедине с самим собой.
Холст был перед ним — зловещий, трепещущий, коварный, нетронутый, полный каких-то тайных значений, как некое подобие ворот, ведущих в царство кошмаров. Пустота холста казалась такой хрупкой, такой пассивной, такой нереальной; но эта пустота существовала, и Омово это чувствовал. Он уже собирался нанести первый мазок, но вдруг передумал; всего один штрих — и зловещая пустота исчезнет. Он выжидал, его дрожащие руки застыли перед холстом. Он вспомнил слова школьного учителя рисования: жизнь, изображенная на холсте, во многих отношениях более реальна, более непосредственна, чем реальная, а каждая деталь на холсте способна передать неисчислимое множество состояний, чувств, переживаний, наваждений, радостей, ожиданий, и по этой причине произведения живописи способны поведать о человеческих чувствах и страстях значительно больше, нежели другие виды искусства. Омово отвел руки от холста и внимательно оглядел его, желая убедиться, что кисть не оставила на нем следа, он был доволен — чистота холста осталась безупречной.
Его осенила мысль: единственное, что от него сейчас требуется, — это уловить образ и придать ему соответствующее выражение — простое, ясное; но при этом многомерное и волнующее, способное тронуть человеческое сердце. Сила и простота рисунка, если он удачен, вызовет ассоциации с хорошо знакомыми зрителю образами и чувствами, с множеством неведомых вещей, о которых хотел поведать художник. Он должен создать произведение, которое за короткий миг, пока его смотрят, сможет проникнуть глубоко в сознание зрителя и всколыхнуть его изнутри.
Омово продолжал размышлять. Теперь он уже не видел перед собой белизны холста, не сознавал собственного присутствия здесь, в этой комнате; у него было такое ощущение, будто он одновременно находится всюду и нигде. Пока он был занят этими мыслями, все сомнения, неприятности, невысказанные обиды и тревоги исчезли сами собой, спрятались где-то в дальнем уголке сознания, оставив чувство свободы и покоя, ясности и умиротворенности.
Москит укусил его прямо в лицо. Омово хотел прихлопнуть его ладонью, но промахнулся. «Какая-то дрянь мешает человеку наслаждаться жизнью», — сердито подумал Омово. Он попытался вернуть себе ощущение покоя, но тут вдруг все погрузилось в темноту: электричество снова отключили. Омово встал, переоделся в выцветшие джинсы и рубаху, опрыскал комнату «Шеллтоксом» и вышел из дома.
Глава двадцатая
Он видел, как Ифейинва обошла дом с фасада, и, как всегда, ощутил волнение. На ней была темная юбка и голубая блузка из дешевого кружева. Она была идеально сложена: крепкие икры ног, прямая спина, летящая походка. Боковым зрением следя за ней, он вскинул руки и сделал несколько фигур каратэ, чтобы создать впечатление, будто вышел во двор для разминки, однако заниматься каратэ ему не хотелось, он чувствовал себя усталым. Он прекратил упражнения и снова взглянул туда, где только что видел ее. Она остановилась и издали подала едва заметный знак рукой. Потом зашагала неторопливо, но решительно. Ему не терпелось броситься следом за ней, но его останавливали пристальные взгляды мужчин, собравшихся возле аптеки: их темные в сумерках лица были обращены в его сторону.
Время шло. Раз или два кто-то из жителей компаунда остановился поболтать с ним, он отделывался какой-нибудь рассеянной фразой, и те оставляли его в покое. Наконец, сочтя, что прошло уже достаточно много времени и можно идти, он неторопливой, ленивой походкой вышел из ворот компаунда и побрел вдоль улицы, словно намереваясь купить какой-нибудь еды у уличных торговок и не находя того, что ему нужно. Ифейинвы нигде не было видно, он разозлился и решил уже возвращаться домой, когда вдруг заметил ее возле той же заброшенной хибарки, где они тайно встречались в прошлый раз. Она вышла из-под навеса и быстро зашагала вдоль улицы в сторону мрачных, грязных строений, обитателями которых были в основном хауса и фулани[17]. Он слегка недоумевал по поводу избранного ею маршрута, но тем не менее пошел следом, выдерживая определенную дистанцию, то и дело останавливаясь возле лотков, разглядывая товар, прицениваясь и не спуская с нее настороженного взгляда.
Возле одного из неосвещенных почерневших от дыма бунгало она остановилась и, подав ему знак глазами, вошла внутрь. Неподалеку возле тлеющего очага под открытым небом расположились три женщины, жевавшие сушёную рыбу и судачившие на диалекте, которого Омово не понимал. Путь к шаткой лестнице преграждало грязное месиво. Он перепрыгнул через него и тут ощутил на себе недобрый взгляд одной из женщин, заставивший его опустить голову. Он помедлил немного и наконец распахнул дверь. Перед ним был темный коридор, а под потолком — скопище паутины, почему-то показавшейся ему живой. Он постоял минуту в растерянности, остро ощущая охватившее его желание. Проникший в коридор слабый ветерок кружил ему голову, раскачивал навесы из паутины, в то время как за его спиной землю быстро обволакивал нежный покров ночи, сквозь который и тут и там проглядывали огоньки светильников на лотках уличных торговок. В коридоре стояла такая же темень, как в тот вечер, когда он разглядел фигурку Ифейинвы на пороге ее дома. Москиты пронзительно жужжали у него над ухом, неуловимые и докучливые. Несколько раз в темноте мелькнули светлячки.
И, только услышав голос Ифейинвы, он пришел в себя и направился в комнату, откуда сквозь щель в двери и замочную скважину пробивался мутный свет.
Комната была пустая, если не считать большой деревянной кровати, застеленной ветхой, дырявой простыней. Застоявшийся спертый воздух пропитан едким запахом горящего масла. Комната грязная, тускло освещена пламенем масляного светильника. Голый пол мрачного серого цвета. Краска на стенах наляпана как попало, либо их красил человек, никогда прежде не державший в руках кисти, либо маляр в состоянии крайнего раздражения. Потолок — в пятнах копоти от масляного светильника. Уже один вид этой комнаты поверг его в глубокое уныние.
Ифейинва нервно ерзала на краю кровати. На лице у нее играла чуть заметная робкая улыбка. Глаза таинственно мерцали. Стоявшая в углу комнаты лампа освещала лишь одну сторону ее лица, другая скрывалась в полумраке, и это придавало ее облику еще больше таинственности, грусти и иллюзорности.