Тот неосознанно пригладил седые клочком торчащие волосы нетвёрдой костлявой рукой. И ответил — тем, что было у него на душе.
— Страх безнадёжности всей прожитой жизни... владеет им, — прошептал он, с трудом шевеля сухим языком. — Посреди умирания он увидел расцвет. Рад, что хотя бы где- то, вдали от него, ещё существует настоящая, прекрасная жизнь. Он чувствует, что так в его жизни был хоть какой- то смысл... Быть может, своим трудом он хотя бы отчасти дал птенцу возможность родиться белым. Он мечтает, что белый птенец вырастет и проживёт жизнь так, как не удалось ему. Поэтому он плачет.
Пришедший молчал несколько минут, думая о чем-то своём. Длинные тонкие пальцы его осторожно гладили нежно-розовое соцветие плюща.
— Эта картина подобна зеркалу из сотни неровных кусков, в каждом из которых отражается своё, — сказал он потом. — В ней художник-человек запечатлел основы человеческих страстей. Жалость и уничижение, восхищение, радость и эгоизм. Жизнелюбие и страх. Взрослый эльф никогда не смотрел бы на птенца так, как смотрит на него человек. Чувствующий подступающую старость, улыбнулся бы, увидев далёкую юность так близко. В нем не было бы зависти, поглощающего недообладания и горечи, из-за смешения с которой так плачет восхищением и счастьем этот старик. В древних Высоких не было той ненависти к смерти, что многим из нынешних привита людьми, смешение с миропониманием которых так неизбежно. Человек всегда живёт, взирая на мир несовершенными глазами однодневки. Он рассматривает все вокруг торопясь, не успевая осознать увиденного, и почти никогда не успевает набраться того покоя, который Лаану и Сиару позволял творить, не заботясь больше ни о чем; его ведёт осознание смерти. Во всех помыслах и делах человеком руководит, помимо основных чувств и мотивов, одно: постоянное непонимание и сплетённый с ним, пронизывающий всю человеческую жизнь, — страх.
Эльф снова вздохнул, но неожиданно улыбнулся, опуская руку от цветов и оборачиваясь к блестящему мокрыми глазами старику.
— Но знаешь, что превращает людей не во младших, не в низших, как говорил ты, а в равных, лишь в чем-то иных? — спокойно, почти тепло спросил он.
«Надежда?» — хотел спросить старик, но мысленно прервал себя, ибо чем, как не светлой надеждой пропитано все, что творили и творят в искусстве эльфы?..
— Может быть... яркость? — помедлив, не осознав ещё своего слова, ответил он.
— Яркость, — не улыбаясь, кивнул гость. — Вы наполнены меньшей гармонией, но большей яркостью. Меньшей глубиной, но большей остротой. Меньшим пониманием, но большим озарением... В вас меньше покоя... Быть может, ваша боль сильнее. И разве вправе кто-то, как ни был бы он глубок и мудр, лишать старика его слез при виде птенца? Кто может плыть против течения Иленн в дни весеннего разлива? Кто способен остановить голыми руками обвал? Кто знает, как вытравить из разумов людей вечный, владеющий вами страх?.. Кто может противостоять Человеку? Народу Империи в его неуклюжих, исполненных жестокости, глупости и страсти шагах?..
— Я мог бы, — невесомо ответил Он самому себе, и в этом был неоспоримо прав. — Мог бы и дальше вести Империю вперёд, все вопросы решая за вас, — делая вас счастливыми и радостно-покорными. Но сколько продлилась бы такая дорога? И сколь далеко она увела бы нас от той, что простирается в сердце каждого из вас?.. Иными ночами я вижу доверчивых, улыбчивых детей, протягивающих ко мне руки, — и просыпаюсь, потом по нескольку дней не в силах уснуть... — Он замер, подался вперёд, блеснув расплавленным серебром бездонных глаз. — Но разве существует сила, способная заставить меня повернуть? Я ступил на свой путь, оставляя вам свой.
— Он говорил, и помимо сказанных слов старик явственно слышал иные, столь близкие, знакомые ему самому: «Я слишком долго был тенью Богов. Слишком большую власть я держал в руках, слишком часто мне было все труднее и труднее воздержаться от того, чтобы не употребить её, — ведь люди, которыми я правил, всегда были столь наивны, недалеки, торопливы и глупы... Ты был прав, что ушёл, — прав и для них, и для себя, тебе не о чем жалеть. Они правы, что убивают друг друга ради того, чтобы занять место поудобнее, стать сильнее. Наследники правы, враждуя между собой; Гильдии, Княжества и Храмы правы в погоне каждый за своим. Безликие тени, танцующие на рушащихся стенах и треснувших зеркалах. Непохожие на людей из сказки, которой Империя безвозвратно далеко была. Уверенные в силе. Предавшие светлое и всеобщее ради своего... Но они правы. Ибо отныне прав не тот, кто олицетворяет собой Закон, а тот, кто ищет свой собственный путь... Я слишком долго правил. Теперь старый порядок уходит безвозвратно и навсегда, Империя освобождается из-под моего крыла. В последние годы я видел многое, что не станет доступно вашему взору ещё десятки, быть может, сотни лет. Но я хочу, чтобы рано или поздно вы познали то, что пришлось познать мне. Я желаю, чтобы вы выросли. Выросли сами. Вот ваш ответ».
Он говорил, и помимо сказанных слов старик неразличимо тихо, едва-едва слышал иные — малознакомые, непонятные, расплывчатые, укрытые сумраком и очень тяжёлые:
Тени. Ожидание. Рассвет.
Гладкий камень, стылый мрамор пола.
Стены, превращённые во свет.
Луч луны, в пустынных залах голый.
Сотни окон, тысячи миров
Рядом у руки твоей застыли...
И потери бесконечной были,
И холодный ветер вечных снов.
В темноте, над жадной бездной ртов,
Ищешь в небесах, рождённых светом,
Тщась познать подобие Ответа,
Угасая. Умирая вновь.
Невидимый ветер бился в лицо, мысли высокого и умирающего были переплетены, дыхание каждого медленно сменяло болезненную горечь на успокоение и тишину.
— Это он?.. Это Ваш ответ? — хрипло переспросил старик, не в силах оторвать блестящих глаз от одухотворённого, светящегося в сумраке лица.
Минуту эльф молчал. Пламя, поднимающееся за его спиной в иных мирах, подобно гигантскому, все сметающему плащу, медленно разгоралось.
— Настолько, насколько понять его смог Риссон, — ответил пришедший, и, повинуясь голосу покоя, призрачный плащ его шевельнулся, разглаживаясь, опускаясь. — Дальше него из вас не заходил ещё никто.
— Спасибо, — низко опуская голову, этим стараясь заменить необходимый поклон, сказал старик, и в голосе его вместе с печалью звучала и радость, какой она бывает в преддверии слез, — смешанная с выцветшей, горькой улыбкой. — Спасибо за Ваши слова. Мне кажется, Вы излечили меня.
Эльф мгновение смотрел на него, облекая умирающее, тлеющее лицо бессмертным серебром.
— Ещё нет, — после молчания без улыбки ответил он, — нет.
Старик молча глядел исподлобья, затаив дыхание. Ему показалось, что сейчас, вот просто так — здесь, именно ему — будут сказаны слова о том, что же ждёт их общий мир, что нависло над ним, — готовое вот-вот сорваться, и с диким воплем рухнуть вниз, на беззащитных, ни к чему не готовых, но столь самоуверенных и сильных в себе людей.
Пришедший взирал на человека отстранение и внешне бездумно. Что-то, быть может, решалось Им именно сейчас, — и ветер утих, связав птицам клювы, чтобы не щебетали в этот миг.
— Тебе следует позаботиться о себе, — сказал наконец гость. — Ты должен любой ценой прожить хотя бы месяца три. Ты ещё можешь увидеть те дороги, по которым идёт каждый из нас и мы все. Я хотел бы... чтобы ты успел их оценить. Крепись и ожидай.
Старик молчал; ему нечего было сказать.
— Был рад увидеть тебя, услышать твой вопрос, ответить на него, — весенним ветром прошелестел гость. И тихо добавил, уже растворяясь в кружащихся бликах, отсветах и тенях: — Прощай.
...Оставшись в одиночестве, старик положил руки на стол, склонил на них голову и застыл. Он уже ни о чем не думал, ни о чем не размышлял. Среброокий ушёл, тело и душу человека переполняла безмерная, вздыхающая печаль. Он снова, отчётливо и неоспоримо понял, что был одновременно прав и неправ, что впереди их всех ждут и поражение и победа одновременно, что получить что-то можно, лишь потеряв нечто иное, и что по-другому быть просто не могло никогда. Что самому сильному безнадёжно слабо среди танцующих без света и правил безликих теней.