Хотя, быть может, Принцесса собиралась его вернуть — не зря же не спускала глаз, — кто мог ответить, кто мог знать?..
— Я рад, что вам требуется оправдание, — негромко сказал он.
— Приятно видеть мою слабость? — спросила она, поднимая голову, кончиками хрупких пальцев сдерживая свисающие пряди.
— Радостно думать, что в душе вы — доброта.
— Тебя радует свет моей души? Ты хочешь видеть меня добродетельной и чистой?.. Странная жажда для человека твоих пороков и страстей. Ты ведь убийца, существо без морали и жалости, лишь с выгодой и расчётом... Не так ли?
— Вы полагаете, принцесса, дела смертных напрямую повествуют об их душе?
— О, как заманчиво, как странно. — Она, не улыбаясь, посмотрела на него, и лёгкая дымка укрыла глубину её взгляда, в которой тонули мысли и слова. — Быть может, стоит рассказать о себе? Чтоб стало ясно, кто ты и что, и что за цель неумолимо влечёт тебя вперёд; чтобы все заблуждения мои истаяли, как дым, под холодным ветром истинного знания?..
Глаза её блеснули; так юная девственница, дочь хозяина, играет с униженным, но сильным и опасным рабом. Так кошка играет с мышью, позволяя ей бороться, пытаться избегнуть острых когтей.
Убийца помолчал. Он думал, насколько ледяным окажется тот ветер, насколько разрушительным — то знание.
— В своё время, Ваше Высочество, — скрипящим, вязким голосом ответил он, мгновенно вспоминая и о болезни своей, и о хромоте. — В своё время.
12
В узкой комнате с высоким стрельчатым потолком было холодно и мертво. Пронизывающая тишина текла со старых, ничем не украшенных серых, светлеющих кверху камней, из которых неведомый зодчий сплёл замкнутое пространство, уводящее к небесам.
Здесь было полутемно, несмотря на то что снаружи, стремясь проникнуть сквозь толщу стен, согреть стылые плиты и осветить чьи-то тихие мольбы, отгорал во всем великолепии июльский день.
Здесь было тоскливо и зловеще, тянуще печально и тяжко до дрожи почти любому, приходящему в первый раз.
Для тех, кто познал умение быть в себе, молиться истинно и мирно обращаться в небытие, здесь было тихо, спокойно и легко.
Двойной веер пересекшихся солнечных лучей, бьющих из узких окон-бойниц далеко наверху, был кос и кругл, как застывшая растянутая юбка, и полон плавающей пыли. Свет жаркого солнца спускался вниз, к расширяющейся каменной площадке, утоптанной бесконечным множеством шаркающих ног, лишь серым сумраком, свободным от обожествления.
Сейчас никто не ходил по кругу и не сидел в раздумий на рубище, подушке или подстеленном плетёном ковре; никто не молился, не скользил по дороге в иное, не пытался просто уснуть, провидеть ближнее и дальнее, воззвать, вспомнить или забыть.
Лишь покоились на полу три плетёных ковра с иероглифическими изображениями лошадей, ожидая своих седоков.
Дверь скрипнула и медленно отворилась. Нежно-жёлтый свет внутренних предбашенных покоев проник в сумрак, озаряя его; на пороге возник человек. Нет, слишком строен и тонок для человека, слишком плавный, — словно шагающий в тумане или по колеблющейся, но лишь едва- едва, воде.
Эльф в походном сером костюме и ниспадающем плаще, отливающем тусклым серебром. С безмятежным, красивым лицом, молодостью в светлых, бездонных глазах, спящей улыбкой сомкнутых губ. С пушистым и кудрявым, легкокрылым белым пёрышком, неподвижно замершем на груди, — не закреплённым никак.
Подойдя к своей плетёнке, он опустился грациозно и легко, опёрся рукой о каменный пол и, неподвижный, как статуя, остался ждать.
Дверь проскрипела опять, и на пороге возникла женщина, русоволосая дочь андаров, лет сорока, с глазами, в которых воля была сильнее опыта и чувств, тугими косами, хранящими розовеющую, стыдливую юность, с сильными руками врачевательницы и матери. Широка в кости, и высока, выше эльфа, она не казалась тяжеловесной. Шаг точен, каждое движение уверенно и скупо. Над изгибом затянутой в корсет груди правильным узором темнел на светло-зеленой ткани раскрытый живой листок.
Приподняв полы юбок и платья с оборками в трехцветном узоре жёлтых, синих и белых цветов, она прошествовала к своему месту, приняла тонкую руку эльфа и опустилась, кивнув. Приветствие было безмолвным, за ним снова наступила недолгая тишина.
Третий скрип был краток и резок, но слаб; входящему достало силы, чтобы растворить дверь мощным, но плавным толчком, удерживая её рукой, и скрип рассеялся, не достигнув протяжности. Человек замер на пороге, будто давая себя рассмотреть, на деле же оглядывая круглый полутёмный зал. С плеч вошедшего волнами скатывался широкий атласно-красный плащ, золотая мозаика которого мерцала в играющих снаружи лучах; доспех его, непосвящённому сразу неясно, настоящий, походный или украшающий, ювелирный — плотная, облегающая, очень подвижная тысяча крошечных двугранных чешуек-пластин — блестел, начищенный, ещё ярче, едва слышно позвякивая с каждым шагом, спускаясь почти до колен, перехваченный широким темно-коричневым поясом, к которому крепилась пересекающая грудь двойная крестообразная перевязь из прошитых и промасленных ремней. Сапоги, высокие, тёмные, были подбиты металлом и (знающие помнили) странно вскрикивали с каждым шагом, клацая резко и гулко. Маленький перевёрнутый меч из стали, венчавший широкую платиновую цепь, был начищен и сверкал, словно зеркало, отбрасывая блики на стены и длинное, узкое лицо темноволосого сына венгов.
Лик воина был мрачный и волевой, словно отовсюду он ждал засады и постоянно готовился к схватке; взгляд тёмных, чуть раскосых глаз был прям и, казалось, не ведал преград, беззастенчиво и открыто хватая все на своём пути, мгновенно изучая и отбрасывая, перескакивая на иное. Он был высок, в раскате плеч сжалась упругая, молниеносная, опасная мощь. Ладони, жилистые и сильные, освобождённые из привычного плена перчаток толстой бычьей кожи, сжались у пояса, словно недовольные непривычным отсутствием внешней перевязи, на которой должны были качаться ножны, кинжалы и меч. Ясное дело, за спиной не казался край широкого щита, а на боку не висел закрытый шлем.
От воина веяло уверенностью, осторожностью и силой. Он был, словно дерево посредине степи ковыля, будто Бык в стаде быков. Более сильные и высокие рядом с ним казались неуклюжими и грузными. Мало кто знал, что воину семьдесят пять лет.
Он подошёл ко взирающим на него двоим, кивнул, словно отдавая честь, и опустился на свой плетёный ковёр, подушку оставив в стороне.
Мгновение все трое молчали, переглядываясь, словно в нескольких секундах начиная и заканчивая подробную, полную кратких сообщений, сухих откликов прелюдию к разговору. Так оно и было.
— Начнём, — кивнув воину, произнесла женщина, глаза которой были озёрами волнующейся пронзительной синевы.
И они начали свой разговор.
* * *
В нем было все — и жесты, и мысли, и слова. Единение, постигаемое здесь, в каменной башне с плавающей меж стен древней, холодной пустотой, нарастало, как снежный ком, превращаясь в лавину, несущуюся по склонам гор; из мига в миг оно врастало в каждого из них, проникая все глубже и глубже, и очень скоро настал момент, когда слова стали не нужны... Эти трое хорошо знали друг друга.
Их знания и опыт были раздельными, совершенно различными, силы их объединяла лишь власть и доверие младших, которым они служили; ценности, заботы, сомнения и страх были общими для всех троих.
Сейчас им было что обсудить; в их неслышимых голосах смешались ярость, гнев, рассудительность, желание преобразований и одновременно спокойствия. Они говорили о низком и высоком, о вседоступном и далёком, переливая знания каждого в общее русло разговорной реки, и постепенно мнения отвердели, окрепли и разошлись.
— Нельзя разделять Империю, — тихо и властно заметил воин, — вы знаете, к чему это приведёт.
— Нельзя оставлять все, как есть, — заметил эльф, — но мы не в силах перебороть движение, которое началось годы назад и которому верные пытаются оказать сопротивление. Не стоит поддерживать ни их, ни Трон; лояльность мудрых порой заключается в невмешательстве.