«Варшава, Варшава», — только и слышалось из-за двери, пока они одевались. А на улице было всеобщее ликование: поляки одни группами стояли возле ворот, другие ходили из дома в дом, громко извещая соседей о радостной вести — Варшава свободна! Наших курсантов и офицеров на радостях угощали праздничным обедом, оставляли погостить у них подольше.
Гости не меньше поляков радовались освобождению Варшавы, но праздновать с ними долго не могли. Более того, чтобы курсанты не успели поддаться общему настроению и не напились за компанию с местным населением, комбат приказал срочно построиться и — в путь.
Поляки провожали их весело, и в глазах курсантов стояла нескрываемая тоска: такой праздник остается позади! От некоторых попахивало спиртным — успели-таки «причаститься», но офицеры не наказывали их, делали вид, что ничего не замечают, — понимали: такое событие! И соблазн действительно велик — устоять трудно.
Уже на другой день им стало ясно, что Варшава осталась позади, а они шли строго на запад. Их то и дело обгоняли колонны танков, артиллерия на автомобильной тяге, машины, битком набитые солдатами, которые смотрели на пехоту с высоты студебеккеровских бортов, посмеивались и обязательно отпускали уже известные на всех фронтах шуточки.
Курсанты, переделав поговорку, кричали в ответ:
— Люблю пехоту — только идти неохота.
Идти — не ехать; конечно, неохота, но они шли. Шли днем и ночью, иногда делали броски по пятьдесят и более километров. Гурин уже и счет дням потерял — сколько они находятся в походе?.. То ли неделя прошла, то ли больше, а кажется, что целая вечность. Уже и погода давно изменилась — стоит теплая, весенняя, словно батальон попал в южные края.
Наконец они, кажется, догнали фронт: его дыхание чувствовалось совсем близко, и командиры все больше и больше стали о чем-то совещаться, что-то уточнять; остановки следовали одна за другой, пока они не свернули с дороги и не наткнулись на готовые немецкие траншеи. Командиры взводов развели курсантов по ходам сообщения, заняли оборону, как на передовой. Но той напряженности и нервозности, какая обычно бывает на переднем крае, здесь не было: все ходили в полный рост, курсантам разрешили отдыхать, пули над головой не свистели. Только с наступлением темноты фронт, показалось, приблизился: небо на западе побагровело, видны были сполохи пожаров и даже «фонари», подвешенные самолетами.
Батальон находился во втором эшелоне.
Утром комбат созвал всех офицеров и объявил, что наши войска перешли старую польскую границу и вступили на территорию Германии. Окружена Познань. Фронт быстро продвигается вперед. Батальону приказано очистить тылы армии от остатков немецких групп в лесах и населенных пунктах. В частности — впереди немецкий пограничный город Лукац-Крейц. Передовые части прошли его с ходу, вполне возможно, Что там еще остались фаустники и пулеметные гнезда.
Майор поставил каждому подразделению конкретную задачу и наметил пункт сбора — на западной окраине города.
Центральным направляющим по дороге прямо на город шел разведвзвод лейтенанта Исаева, и Гурин присоединился к нему. Исаев не преминул по-своему откомментировать его появление в своем взводе:
— Мальчики! Теперь не дрейфь: с нами комсорг! — и тут же добавил: — А вообще он парень ничего, я его знаю.
Они вышли на шоссе и, растянувшись в две цепочки, направились в город, который вскоре завиднелся на горизонте островерхими кирхами. Сразу за железнодорожным переездом на обочине дороги был укреплен большой щит с надписью: «Вот она, проклятая Германия!» «И когда только успели? — удивился Гурин этому щиту. — Неужели славяне несли его с собой, когда шли в наступление?.»
— Братцы, Германия! — вдруг заорал истошным голосом сержант Грибков, указывая на щит. — Германия!.. — Лицо его исказилось гримасой мальчишеской радости и яростной злобы одновременно. — Дошел! Братцы… до-ше-ел!.. — Из глаз его брызнули обильные слезы, потекли по щекам, но он не замечал их, стоял, словно обезумевший, с неподвижными глазами, протянутой рукой в сторону щита и твердил одно слово: — Дошел!.. Дошел!..
Грибков — командир отделения, белорусский парень лет двадцати трех, обычно тихий, отличался больше своей замкнутостью, чем экспансивностью, сейчас удивил всех таким своим взрывом. Но чувства его были легко объяснимы — они были у всех такие же.
— Германия! Германия! — подхватили радостно и другие. Отставшие, не зная еще, в чем дело, заторопились, пустились догонять передних, увидели щит, закричали «ура!» и тут же все, словно по команде, принялись палить в небо из автоматов.
Лейтенанту с трудом удалось восстановить порядок, он подбегал почти к каждому, бил по рукам и приказывал:
— Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу!..
Мало-помалу утихомирились, и только Грибков что-то яростно топтал, бил каблуками, словно давил ядовитую змею.
— Вот тебе, зараза!.. Вот тебе!..
Исаев подошел к нему, с минуту смотрел, потом спросил строго:
— Сержант Грибков! Что вы делаете?
— Проклятую землю топчу — на ней выросла фашистская зараза. Вот тебе, вот тебе!..
— Вы что, с ума сошли?
Грибков поднял на лейтенанта искаженное злобой заплаканное лицо, прокричал:
— Хуже! Вы видели, что они сделали с моей Гомельщиной? Со всей Белоруссией?.. Со всей нашей землей, где они побывали?.. Я заходил в свое село — одни трубы! Отца и мать живьем сожгли, а сестренку еще раньше куда-то угнали… Я поклялся: если дойду — за все рассчитаюсь! За все!
— Возьмите себя в руки, сержант Грибков! Нельзя же так распускаться, в самом деле. Всё мы видели, и все мы знаем, зачем идем сюда. Вытрите слезы и постройте свое отделение. — Лейтенант вышел на середину дороги, встал по стойке «смирно», скомандовал: — Взвод, становись!
Когда взвод был построен, лейтенант повернул его налево, прошел вдоль строя, сказал хмуро:
— Мы в Германии. Я понимаю ваше состояние — и радость, и волнение… Но распускаться нельзя, в воздух палить патроны рано: вся Германия еще впереди, мы сделали по ней лишь первый шаг. Это вам не Румыния, тут бои предстоят ожесточеннее, чем где бы то ни было: перед концом фашисты будут хвататься за любую соломинку. Это знайте, помните и будьте все время начеку. Если мы раньше времени расслабимся — будет худо. Впереди город. Первое и второе отделения пойдут со мной левой стороной улицы, третье и четвертое — правой. Идти цепочкой, как можно ближе к стенам, смотреть в оба по всем этажам, по всем окнам. — Он обернулся к Гурину: — Ты с кем пойдешь? Может, со второй группой?
— Хорошо, — согласился Гурин.
Они вошли в город. На улицах тихо и безлюдно, как в глухую полночь. Но был день, окна поблескивали чистыми стеклами в лучах яркого и по-весеннему теплого солнца. Несмотря на разбитые кое-где витрины и вывалившиеся на тротуар осколки, город выглядел чистеньким, будто только что выметенным и помытым.
Гурин шел вслед за сержантом Грибковым, шарил глазами по серым каменным этажам, по непривычным без подоконников окнам, по островерхим крышам и машинально читал длинные вывески: «Bäckerei», «Schuhmacherei», «Brotbäckerei» — и вдруг совсем короткая: «Bier». Напрягая память, старался перевести их, но не сразу соображал, что они значат. И только увидев над входом в металлической рамке бронзовый сапог или нарисованную пивную кружку с большой шапкой пены, догадывался: «Сапожная», «Пиво».
Грибков оглянулся на Гурина, сказал со скрипом!
— Ни души! Смылись, гады!
И тут над головой что-то стукнуло — будто кто-то форточку закрыл. Все остановились, Грибков кивнул своему отделению и нырнул в подъезд, Гурин последовал за ним. На нижней площадке лестницы дорогу им преградил убитый немецкий солдат. Грибков перепрыгнул через него, побежал наверх. На втором этаже оглянулся, приказал двум курсантам обследовать комнаты, а сам заспешил выше. На третьем снова оглянулся, еще двух оставил. На четвертом этаже сам вошел в открытую дверь, крикнув предварительно:
— Хенде хох!