— Первая рота, выходи строиться на завтрак!
И где-то, как эхо, откликается:
— Вторая рота, выходи строиться на завтрак!
— Третья рота!..
— Становись! Рр-авняйсь! Смиррно! Шаго-ом марш! — старшина вышагивает рядом. — Запевай!
Молчат солдаты, поглядывают друг на друга, улыбаются — такой команды они еще отродясь не слыхали.
— Запевай! — настойчивей требует Богаткин.
Потупясь, рота продолжает молчать.
— Ррота, на месте! Запевай!
— Да мы не умеем…
— Разговорчики в строю! Запевай! Бегом — марш! — Побежали, гремя котелками, мимо столовой, за пределы лагеря, куда-то в поле. — Рота, стой! Ну, будем петь? Вы что, ни одной песни не знаете? Смиррно! С места с песней — шагом марш!
Вспотел старшина, по всему видно: пока не добьется своего, не отстанет, и солдаты начинают друг друга увещевать:
— Ну запойте кто-нибудь!.. Кто умеет — запевайте.
И вот кто-то затянул:
Как-то Софушка упала,
Не могли понять…
Целой ротой поднимали,
Не могли поднять.
Несколько голосов подхватили припев:
Софушка!
София Павловна, София Павловна.
Где вы теперь?…
— Отставить! — закричал старшина. — Вы что?.. Другую.
— Коля, запой, — толкает Гурин Николая Хованского, своего нового дружка. Они с первого дня как-то хорошо сошлись. Хованский красивый парень: прямой нос, волосы белые, шелковистые, пилоточку носит набекрень — в самый бы раз до девочек. Аккуратист. Не обидчивый, добрый, но в обиду себя не даст. — Можешь же? — и Гурин по глазам видит, что он может запеть, но стесняется. — Давай, Коля, выручи роту.
— Запевай! — не унимается старшина.
— Неудобно, — говорит Хованский Гурину.
— Плюнь!
— Ну ладно, — и Хованский откашливается, затягивает:
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля…
Голос у Хованского оказывается чистый, приятный, наверняка он в певцы себя готовил.
Подхватили песню, запели. Сначала нестройно, но потом приладились и к столовой подходили уже совсем спевшись, другие даже с завистью поглядывали на первую роту. Посмотрел Гурин на Колю и не узнал: нет Хованского, превратился он в живой факел: лицо, уши, шея — все пылает.
— Плюнь, Коля! — советует Гурин.
— А что?
— Да глянь, какой ты…
— Пройдет! — говорит Хованский.
После завтрака новое распоряжение: привести себя в порядок, будет общее построение батальона. Смотр. Это значит: всем подшить воротнички, пришить пуговицы, крючки, почистить обувь и все это опять же быстро, в темпе. Труднее всего дается Гурину подворотничок — слишком широкий кант получился и морщинится на шее. Кое-где нитки белые видны. Он нервничает, срывает его и принимается шить заново. Хованский смеется, отбирает у него гимнастерку, учит:
— Приложи подворотничок, сделай иголкой стежок и согни ворот как надо, натяни подворотничок и опять делай стежок. А то что же ты… Выгнул воротник наизнанку и шьешь. Вот он у тебя и получается длиннее воротника, оттого и морщинится.
— Ну, молодец ты, Хованщина! И все-то ты знаешь! — в благодарность Гурин хлопает его по плечу, надевает гимнастерку — воротник в лучшем виде: кантик ровненький, ниток не видно. — Молодец!
Построение идет со всей серьезностью. Старшина придирчиво осматривает каждого солдата, вслед за ним командир взвода идет и тоже находит к чему придраться: тому пряжку ремня перекрутит — подтяни, тому гимнастерку одернет — расправь складку, тому на пуговицу кивнет — застегни, тому — пилотку поправь.
Вдали показалось батальонное начальство, засуетились, забегали командиры взводов, рот.
— Р-равняйсь! Смирно! — И, крупно чеканя шаг, с рукой у козырька, пошагал Максимов к командиру роты — доложил о своем взводе. — Вольно!
Вслед за ним заторопились с докладами другие командиры взводов, и вот наконец общая команда «Смирно!» — это уже Коваленков поспешил докладывать комбату.
Комбат — майор Дорошенко — высокий, худощавый, пышные брови вразлет, стоит хмурый, немного плечом поводит, словно у него там что-то покалывает. После узнали — ранение все время его беспокоит. Выслушав доклады командиров рот, комбат сделал несколько шагов вперед, поздоровался:
— Здравствуйте, товарищи курсанты!
— Здрав… желам… товарищ гвардии майор! — прокричали одни.
— Здравствуйте, товарищ майор! — вразнобой ответили другие.
Майор чуть заметно улыбнулся, широкие подвижные ноздри его расширились, и он вполголоса сказал:
— Вольно.
— Вольно! Вольно! Вольно! — передали команду командиры рот своим подразделениям.
Майор, нагнув голову, минуту подумал, потом, поднял глаза, сказал:
— Здороваетесь вы плохо. Но ничего, научитесь. Будем учить вас на младших командиров. Учить всерьез, по-настоящему. Программа большая, сложная, и нужно ее за короткий срок усвоить. Поэтому дисциплина будет строгая. Настоящая, военная. Жизнь у вас предстоит нелегкая, но зато на передовой, в бою вам будет легче, своих командиров вспомните с благодарностью. — Голос у майора был глухой, шел он откуда-то из глубины груди, и поэтому казалось, что говорить ему тяжело. Постепенно к нему приблизилась его «свита». Вскоре курсанты знали их всех по фамилиям: замполит Кирьянов; с чапаевскими усами капитан Землин — начальник штаба; маленький, толстенький, суетливый капитан Бутенко — парторг; худощавый, узколицый, с застывшей на лице подозрительной улыбкой старший лейтенант Шульгин — из Смерша; угрюмый, с мясистыми губами, рыжеволосый младший лейтенант Лукин — комсорг батальона. Они слушали комбата и всем своим видом давали понять курсантам, что согласны с каждым его словом. Один майор Кирьянов лишь взглядывал в сторону солдат и улыбался, будто был их союзником. Но как оказалось потом — к дисциплине он был потребовательнее, пожалуй, чем сам комбат.
После смотра курсантов поротно развели на политзанятия.
И с этого момента началась учеба — тяжелая, изматывающая.
К концу дня гимнастерки у курсантов становились мокрыми от пота, они избегали и исползали на животе — по-пластунски — все окрестные холмы и виноградники, они учились стрелять из всех видов стрелкового оружия, учились командовать. Оказывается, чтобы крикнуть: «Отделение, к бою!», нужна немалая тренировка. Они отрабатывали темы: отделение в обороне, отделение в наступлении, бой в траншеях, бой в глубине обороны противника, бой в населенном пункте, бой, бой… Отражение танковой атаки, наступление пехоты под прикрытием танков. О, если бы этой науки хотя бы сотую долю Гурину, когда он был на передовой!
Очень трудно было, трудность усугублялась еще и скудным пайком — Гурин постоянно чувствовал себя голодным. Хлеб делили по жребию: аккуратно разрезали его и, отвернув одного курсанта в сторону, спрашивали:
— Кому?
Когда рука спрашивающего ложилась на горбушку, Гурин с замиранием ожидал своей фамилии: он любил горбушки, а тут они к тому же еще казались и больше других кусков. Но счастье выпадало редко…
Курсанты, как кроты, изрыли окопами, ячейками все окрестные поля — учились окапываться. Потом они по очереди были командирами отделений, а под конец даже и взводными.
Их часто поднимали среди ночи по тревоге и, заставив проделать многокилометровый марш-бросок, снова возвращали в лагерь лишь под утро.
Лейтенант Максимов, «наш Максимка», как его прозвали курсанты, не щадил себя на занятиях, старался сделать из них настоящих командиров за отведенные для этого два месяца учебы.
Все так уставали, что ночи для отдыха не хватало, поэтому на политзанятиях дремали. Своеобразной передышкой было время, когда взвод назначался в наряд: тут со второй половины дня занятия прекращались, курсанты готовились к наряду — отдыхали, чистились, учили устав караульной службы. «Максимка» надевал на рукав красную повязку дежурного по батальону и носился вприпрыжку по территории, наводя порядок. Неутомимый был этот Максимов, то ли он любил службу, то ли просто исполнял свое дело честно — Гурин не мог понять. Часто курсанты подшучивали над ним, но не злобно, они любили его: он подкупал их своей искренностью.